Финансист вел двойную жизнь. Однажды вечером из этой восточной комнаты вышел какой-то турок и сказал хозяйке дома:
— Банкир заболел. Я пошел за врачом.
Но турок не вернулся. Хозяйка вошла в помещение и увидела, что банкир, в рыжем парике, накрашенный и одетый одалиской, был мертв. Труп выглядел омерзительно. Происшествие было действительно страшное, и перепуганная хозяйка немедленно вызвала полицию. На теле умершего ран не обнаружили: только на губах запеклась кровь — он, видимо, кусал своего партнера.
— Какая мерзость! — воскликнул кто-то, выслушав рассказ.
— И как это характерно для конца века! — вставил Монтес Пласа.
— Ба! По-вашему, конец века всегда хуже, чем начало?! — возразил доктор. — Век — это условное понятие, лишенное какого бы то ни было реального содержания. Все эти мерзости стары, как мир. Почитайте Петрония или Ювенала.{248}
— Верно, но бывают эпохи особенно глубокого упадка.
— По-моему, выражение «конец века», — заметил Агилера, — пошло в ход после комедии «Париж, конец века»,{249} представленной лет шесть-семь тому назад. Конец века — это легкомыслие, беззаботность, скептицизм, неврастения, безразличие, стремительный темп жизни…
— Лет через тридцать — сорок о нашей эпохе скажут: это были времена медлительности, нерасторопности, серьезности, глупой доверчивости! — воскликнул доктор с присущим ему здравомыслием.
— Вечно одно и то же. В мире ничто не меняется, — заключил Тьерри.
Опера кончилась, и зрители, напевая, выходили из театра; в центральном павильоне заиграл военный оркестр; большая часть публики взяла стулья и уселась слушать, остальные направлялись на улицу.
XXIII
Как-то вечером дон Пако Лесеа представил Хайме Тьерри своего друга сеньора Куэльяра и его дочь Хосефину.
Сеньор Куэльяр, высокий, стройный, горделивого вида мужчина с маленькой головой и седой бородкой клином, напоминал придворных с картин Эль Греко.{250} Ему не хватало только брыжжей. По словам дона Пако, Куэльяр не носил принадлежавший ему титул маркиза де Пастрана, который должен был перейти к его старшему сыну. Хосефине со временем предстояло стать графиней Хадраке.
Два дня спустя, когда Хайме сидел в парке с доном Хуаном Геварой, мимо них прошли сеньор Куэльяр с дочерью. Хайме поздоровался, Хосефина взглянула на него и улыбнулась.
Тьерри поднялся, намереваясь пойти вслед за девушкой; дон Хуан присоединился к ним. Спектакль еще не кончился, но отец и дочь уже направлялись к выходу — они, видимо, спешили домой.
— Пойду взгляну, куда поедет красотка, — сказал Тьерри.
— Я провожу вас немного.
— Очень рад. Как вам показалась девушка?
— Иберийский тип. Будет отличной матерью семейства.
— Вы находите?
— Да. Сейчас, как видите, она худенькая, но после замужества располнеет.
Тьерри рассмеялся. Сеньор Куэльяр с дочерью вышли на площадь Сибелес и сели в ожидавшее их ландо.
— Возьмете экипаж и поедете за ней до их дома? — спросил доктор.
— Нет, сегодня не стоит. Не думаю, что такая поездка входит в церемониал жениховства. А вы как считаете?
— У меня нет опыта в таких делах.
— Полно скромничать!
— Нет, нет, это действительно так. Однако еще рано. Не зайти ли нам куда-нибудь?
— Куда вам угодно?
— Вернемся в театр?
— Стоит ли?
— Зайдемте выпьем что-нибудь.
Они сели у киоска с прохладительными напитками на Прадо. В те годы на бульваре не было ни пальм, ни зеленых газонов с цветами, и он напоминал собой песчаный овраг с пешеходной дорожкой посередине, по которой летними вечерами вдоль выстроившейся шеренги стульев и скамеек прогуливался простой люд. Тут сидели мастеровые с семьями. Несколько девочек распевали звонкими голосами:
Ты журчишь, ручеек,
Хрусталем сверкая,
Кто, скажи, тут платок
По утрам стирает?
— В этих песнях есть что-то милое, — заметил доктор.
— Да, весьма.
Девочки продолжали петь:
То краса-горянка
По утрам стирает,
И вода-беглянка
С тем платком играет.
— Сколько прелести в этих детских песенках! — восхитился Тьерри.
— Когда я сижу на этом бульваре, — продолжал доктор, — мне приходят на память первые строки одного, должно быть, очень старинного романса. Начинается он так:
Мадридские фонтаны,
На Прадо тополя,
Пока в других я странах,
Вы помните меня?
— А как дальше?
— Дальше я не помню. Впрочем, у меня есть журнал с несколькими старинными романсами. Там помещен и этот. Я вам принесу.
— Вот и прекрасно.
От разговоров о реализме и поэтичности старинных романсов они перешли к натурализму и тогдашней литературе. Дон Хуан был приверженцем научно-экспериментального романа: несколько лет назад он прочел произведения писателей-натура-листов, пользовавшиеся тогда популярностью и увлекавшие читателей. Тьерри находил их скучными и однообразными. Испанские писатели-реалисты ему тоже не нравились, Хайме казалось, что они принижают действительность, изображают ее ничтожной и низменной. За разговорами время летело незаметно.
— Ну, мне пора, — сказал дон Хуан. — Побреду потихоньку — я ведь живу на улице Аточа.
— Я немного провожу вас, — вызвался Тьерри.
— Хорошо, пойдемте.
Они поднялись и пошли по Прадо, продолжая спор и повторяя друг другу одни и те же аргументы. Наконец собеседники добрались до улицы Аточа, но так как доктор Гевара выражал явное желание продолжить дискуссию, они снова вернулись на Прадо.
Гуляющие уже разошлись, бульвар был пустынен и мрачен. По нему прохаживалось лишь несколько старых проституток в светлых платьях, кое-где под деревьями виднелись силуэты мужчин.
— Посидим немного, — предложил Тьерри.
Они сели на скамейку и помолчали, а поднявшись, возобновили разговор, перескакивая с одной литературной темы на другую. Тьерри рассказал о своем позавчерашнем споре с Агилерой относительно стиля. Агилера защищал мысль о том, что стиль — это правильность и чистота речи; Тьерри держался иной точки зрения.
— Конечно, можно выработать стиль, подражая нескольким признанным авторам. Но какую ценность будет представлять собой такой стиль? — спрашивал он. — Я полагаю, что до тех пор, пока человек пишет не своими словами, а кому-то подражает, у него нет никакого стиля.
— Это чисто биологическая концепция стиля, — возразил доктор. — У нее только один недостаток — она неосуществима на практике.
— А я считаю, что тот, кто нашпигован цитатами из старых писателей, не может быть хорошим стилистом.
— Но ваше требование неосуществимо, — настаивал Гевара. — В таком случае каждому пришлось бы изобретать свой собственный язык.
— Я, конечно, понимаю, что несколько преувеличиваю; во именно таков должен быть идеал настоящего стилиста.
— А я думаю, писатель тот, у кого есть что сказать людям, своими словами или чужими — неважно.
— Иной считает, что у него литературный талант, — продолжал Тьерри. — А есть ли этот талант у него? Не знаю. Лично для меня самое главное — жить и мыслить свободно, сбросить с себя ярмо, навязанное мне любимыми авторами, и понять наконец, стою я сам чего-нибудь или же я полное ничтожество.
— Это можно проверить, попробовав свое перо, — вставил доктор.
— Но ведь я сомневаюсь не только в выборе занятия как такового, но и в том, есть ли смысл связывать с ним свою судьбу. Что лучше: спрятаться в свою раковину и спокойно отсиживаться в ней или вести жизнь писателя, которая обязывает тебя охватить столь многое, и постоянно ощущать себя новым человеком — то богачом, то рабочим или бродягой, то святым, то убийцей, а в сущности, быть простым смертным? Может статься, во втором случае жизнь приносит тебе немало даров; однако не исключено и другое — что человеку в его уединении судьба дарует лишь одно благо, но насладится он им полнее. Одно дело вода в реке, другое — вода в бассейне.