Одно из кресел в ложах бенуара занимала смуглая, гойевского типа княгиня, женщина{264} с блестящими черными глазами и нарумяненными щеками, в темном шелковом платье, очень облегающем фигуру и украшенном крупным жемчугом.
Позади сидел ее супруг, высокий нарядный и совершенно лысый господин с большой рыжей бородой. Он, казалось, сошел со старинного портрета ломбардской школы,{265} но, если верить молве, мог похвастаться лишь представительной внешностью.
Нини де Лонэ сидела рядом с курносой, сильно накрашенной дамой с белокурыми взбитыми волосами и плутовским выражением лица. Вместе с ними в ложе находились маркиз де Киньонес и дипломат из французского посольства, молодой человек, почти альбинос. Неподалеку от них, в одной из лож бенуара, была герцогиня де Аро в несколько кричащем туалете. На ее лбу и висках вились черные локоны.
— У нее не голова, а настоящий торт, — заметила как-то Виктория Калатрава.
В одной из лож просцениума в гордом одиночестве красовался перед публикой маркиз Кастельхирон, мертвенно-бледный и похожий на восковую фигуру, олицетворяющую смерть.
Какая-то толстая сеньора с явными признаками высокого происхождения и осанкой епископа была одета в платье фиолетового цвета; шею ее украшало высокое и тесное колье, из тех, что называются chien[66] и которые служат для того, чтобы скрывать отвисший двойной подбородок. Шея у аристократки была крупная, плотная и жилистая. Сеньора носила старинные золотые украшения с драгоценными камнями. Сидевший рядом с нею сын, хилый и щуплый молодой человек, желтушным цветом лица напоминавший старую обезьяну, перегнувшись через барьер смежной ложи, ухаживал за своей соседкой Лус Кала-травой. Поговаривали, что мать девушки неодобрительно относится к этому кавалеру и презрительно называет его «Гнилушкой». В молодости она была большой любительницей красивых молодцов и могла понять женскую слабость к ним, но она не терпела рахитичных худосочных юношей. Молва добавляла, что этот щуплый аристократ с внешностью престарелой мартышки разорялся на княжеские, роскошные, как в сказках «Тысяча и одной ночи», подарки Лус Калатраве, которая позволяла себя любить лишь тем, кто ее осыпал драгоценностями.
Графиня де Арасена, как всегда, хмурая, но одетая с большим вкусом, также появилась в одной из лож вместе с какой-то итальянкой, похожей на средневековую даму. Граф Арасена, надменный красавец мужчина, привлекательная внешность которого помогала ему ловко маскировать свою ничтожность, сидел позади дам между двух молодых, одетых с иголочки франтов. Один из них был курносый, другой — носатый и нахальный, как петух; возможно, один из щеголей, а может быть, и оба уже нашли общий язык с графиней.
У германского посла лицо было пунцового цвета и походило на морду хорошо выдрессированного бульдога; французский был ни дать ни взять преподаватель лицея; а русский посол, огромный, высокий краснолицый мужчина с моноклем в глазу, окладистой белокурой бородой, розоватым носом картошкой и гарденией в петлице, смахивал на одетого согласно моде старого орангутанга из зоологического сада.
Члены дипломатического корпуса, должно быть, испытывали воздействие некой центробежной силы, отталкивающей их друг от друга: они явно старались поменьше общаться между собой. Супруги послов, в большинстве своем сухопарые поблекшие блондинки, похожие на чопорных гувернанток, не привлекали к себе внимания и оставались незамеченными. Среди них выделялись лишь две женщины: одна с фигурой гренадера и гордо выставленной вперед обнаженной грудью, прикрытой рыжим мехом, да еще другая, чья худоба, злобное выражение кислого лица и темное платье придавали ей сходство с черной австралийской змеей.
В театре находилась одна превосходная писательница, единственная, которую критики удостоили столь хвалебного эпитета. Это была плохо одетая, приземистая, тучная женщина с широким отекшим лицом и белесыми мутными глазами; она суетливо вертелась в ложе и с видом знатока что-то втолковывала молодому дипломату и романисту, который улыбался словно паж — безучастно и вместе с тем жеманно.
В партере сидел маркиз де ла Пьедад с несколькими своими учениками, ходившими у него в любимчиках; одного из них, стройного, элегантного, очень бледного накрашенного и надменного юношу с тяжелыми полуопущенными веками, учитель всячески старался выставить на всеобщее обозрение, видимо, гордясь своим творением.
В зале присутствовали также молодые аристократы, банкиры, модные врачи, литературные критики и другие мадридские знаменитости: один политический деятель, один тореро с претензией на образованность; художники, представители буржуазии, журналисты и несколько субъектов, еще не внесенных в светский каталог, в их числе слащавый, похожий на манекен молодой человек с томными глазами и черной холеной бородой, ниспадавшей на белый пластрон. Этот юноша, с внешностью трубадура, претендовал на звание первого красавца Мадрида.
А выше, в амфитеатре и на галерке, бурлило море голов и мелькали раскрасневшиеся от духоты лица.
В ложе Кончи Вильякаррильо, помимо хозяйки, сидели маркиза де Агиляр и их кавалеры: Хайме Тьерри и молодой дипломат из посольства Соединенных Штатов, сухощавый, угловатый юноша с острым длинным носом, похожим на саблю. Маркиза де Агиляр была в черном платье с шелковыми кружевами и чрезвычайно смелым декольте. Конча надела платье бледно-лилового цвета с длинным шлейфом; волосы у нее были расчесаны на пробор и завиты; туалет дополняли диадема с большим бриллиантом посредине и жемчужное ожерелье в несколько ниток.
Маркиза де Агиляр выглядела более томно, нежели обычно: она переживала очередной роман — на этот раз с молодым американцем. Конча, как всегда, казалась равнодушной. Тьерри с восхищением созерцал ее перламутровую кожу и завитки белокурых волос на затылке. Конча и в самом деле была соблазнительна. Она напоминала скорее девушку, чем замужнюю женщину, и на нее было упрямо нацелено множество биноклей, причем те из них, которые принадлежали женщинам, глядели угрожающе, как револьверные дула.
В ложе, абонированной одним аристократическим клубом, несколько франтов с наглым видом разглядывали в бинокль Кончу и ее подругу, демонстративно смеясь и отпуская вызывающие реплики, чтобы привлечь к себе внимание дам.
— Какие болваны! — с презрительной гримаской воскликнула маркиза де Агиляр. — Им хочется, чтобы мы поняли, что они говорят о нас.
— Полно! Не обращай внимания! — равнодушно бросила Конча.
XXXVII
Наконец воцарилась тишина, и оркестр заиграл увертюру. Музыка заполнила театр, победно и деспотично завладев им. Когда увертюра кончилась, набитая до отказа галерка взорвалась неистовыми, яростными аплодисментами, и они, словно раскаты грома, прокатились по зрительному залу, сопровождаемые пронзительными воплями «браво». Затем взвился занавес. Публика слушала не только с интересом, но с напряженным ожиданием. Многие вбили себе в голову идиотскую мысль о том, что опера — это не наслаждение, а некое священнодействие, занятие сложное и трудное, подобно задаче на бесконечно малые величины или примеру из высшей алгебры, и что понять до конца оперу способна только горстка избранных. Поэтому, слушая музыку, особенно вагнеровскую, надо обязательно проникнуться чувством благоговейного ожидания, словно на сцене вот-вот произойдет нечто более важное, чем решение математической задачи, нечто такое, что позволит людям вознестись в высшие духовные сферы.
Это мистическое самоуничижение еще более способствовало распространению вагнерианства и делало его последователей особенно экзальтированными. Самые тяжеловесные, вульгарные и монотонные части вагнеровских творений как раз и встречали наиболее горячий прием у неофитов: им не нравилось приятное и доступное, они жаждали неуклюжего, трудного, заумного, монументального.