Уже прозвучала ария Вольфрама «Вечерняя звезда», где воспевается чистая, неземная любовь, противостоящая ничтожеству и слабости человека, уже спел свою песню Тангейзер, славя чувственное наслаждение и культ Венеры, уже прогремел оглушительный марш пилигримов.
Тьерри слушал музыку и размышлял. Тема любви небесной и любви земной — очень старая тема. Сам он не познал небесной любви: чувство его к Хосефине Куэльяр было надуманным, чисто условным. А вот земная любовь ему знакома — он испытывает ее к Конче, которую многие считают настоящей вакханкой и которая вытянула из него всю душу.
Иногда маркиза де Вильякаррильо и ее подруга де Агиляр поворачивались, чтобы спросить о чем-нибудь Тьерри или молодого американского дипломата, и те, отвечая на вопрос, церемонно наклонялись к дамам.
Вагнерианцы продолжали аплодировать с неистовым фанатизмом. Они, казалось, готовы были уничтожить иноверцев, не желающих приобщиться к их восторгу.
Во время последнего антракта в фойе завязались вечные споры о музыке Вагнера, о том, что символизирует тот или иной пассаж, о том, что такое сквозная мелодия и лейтмотив — гениальное открытие или просто глупость.
Одни вагнерианцы утверждали, что великого маэстро невозможно понять, не зная Шопенгауэра,{266} не будучи знакомым с германской историей, мифологией и даже геологией. Главное у Вагнера не мелодия, а непрерывно развивающееся драматическое действие. Публика, которая сегодня слушает «Фаворитку», а завтра «Мейстерзингеров» или «Лоэнгрина», никогда не может проникнуться духом вагнеровской музыки: для этого нужно порвать с прошлыми привязанностями. Другие путано и многословно рассуждали о том, кем был композитор — пессимистом или оптимистом, сдабривали свою галиматью именами Ибсена и Толстого и уверяли, что все это вкупе — залог будущего возрождения человечества.
Восторженные вагнерианцы рекрутировались, как правило, из числа молодежи — инженеров и врачей. Напротив, любители итальянской оперы были почти сплошь пожилыми людьми. Оба лагеря резко расходились во мнениях. Почитателям итальянской музыки увертюра к «Тангейзеру» казалась до ужаса грубой, долгой и утомительной; наоборот, для приверженцев Вагнера она представлялась самым прекрасным, возвышенным и совершенным из всех произведений искусства.
Оживленно дебатировался также вопрос о том, как произносить имя Тангейзер. Кое-кто называл автора Уаньер, а оперу «Таносэр»: такое, мол, произношение они слышали в Париже, а уж там, как известно, сосредоточена вся премудрость — как божественная, так и человеческая. Другие пространно объясняли, как выговаривать имя героя на немецкий лад, словно это была важная проблема, требовавшая серьезных усилий. Они с ученым видом разглагольствовали о том, что ай по-немецки читается без диересиса, как дифтонг ей, а ей произносится как «ой», следовательно, название оперы должно звучать как «Танхойзер». Пожилые меломаны заявляли, что немецкая опера — варварская, грубая и бессмысленная белиберда, а настоящая музыка — это творения Доницетти, Беллини и Верди. Вагнерианцы, столь же упрямые, как и их противники, считали, что существование таких опер, как «Лючия», «Сомнамбула» или «Риголетто», — оскорбление для человечества.
Альфредиссимо отправился засвидетельствовать свое почтение маркизам де Вильякаррильо и де Агиляр. Явившись в ложу, он представил им полный отчет о спорах, которые велись в фойе. Молодой американец оказался приверженцем Вагнера, Тьерри же высказал о последнем суждение, которое, как заметил с улыбкой Альфредиссимо, не могло понравиться ни поклонникам немецкого композитора, ни их противникам.
— Рядом с Гайдном, Моцартом или Бетховеном Вагнер представляется мне мало-музыкальным, — сказал Тьерри. — Для него музыкальная драма выше самой музыки, а театр выше музыкальной драмы.
— А вам не кажется, что как раз это и хорошо?
— Меня гораздо больше интересует сама музыка, а не театр, при чем он здесь?
XXXVIII
Поспорив на модную тему — о вагнерианстве, группа знакомых между собой зрителей, преимущественно газетчиков, завела разговор о Тьерри. Он находился в ложе маркизы Вильякаррильо, очень серьезный, корректный и нарядный в своем фраке и белом жилете.
Все единодушно сходились на том, что маркиза, сильно декольтированная и увешанная драгоценностями, просто великолепна в своем вечернем туалете.
— И, однако, это уже пожилая женщина, — заметил один недоброжелатель с желчным лицом.
— Вот так пожилая!
— Но ей, вероятно, лет сорок.
— Какое там! От силы тридцать, — возразил Альфредиссимо, не любивший злословить о ближнем, тем более об элегантной и красивой женщине.
— Одета она восхитительно!
— А Тьерри? Видели вы Тьерри? — спросил один из газетчиков.
— Я только что говорил с ним в ложе, — сказал Альфредиссимо.
— Тьерри, как всегда, корчит из себя денди, — проронил бородатый медик-литератор, слывший весьма светским человеком.
— Лучше бы он не заносился, — с присущей ему недоброжелательностью заметил литературный критик Ларрага. — А то получит по заслугам — и конец его дендизму.
— Тьерри молодец. Он один из тех немногих, у кого есть талант, — вмешался Добон, только что спустившийся с галерки.
— Это тебе, наверно, померещилось. Раньше ты был другого мнения, — огрызнулся Ларрага, не выносивший, когда при нем признавали талант за кем-нибудь, кроме него.
— Человек — существо разумное, а не осел только потому, что умеет называть вещи своими именами, — резко отпарировал Добон. — Тьерри сейчас в таком возрасте, когда самое время отведать светской жизни. С годами это у него пройдет. Но за что бы он ни брался, он делает это с размахом.
— Еще бы! У него есть деньги.
— У других их еще больше. Каждому свое. Я сказал бы о Тьерри:
Кто для величия рожден,
Не может жить не величаво.
— Тьерри считает, что возможность тратить деньги должна быть неотъемлемым правом всякого умного и широкого человека и отнюдь не зависеть от размеров его состояния.
— Именно на этой мысли и основано понятие о щедрости, — вставил Альфредиссимо.
— Одни читают По и Уитмена, слушают Моцарта и Шумана, потому что, имея деньги, могут не скупиться, — продолжал Ларрага. — Другие читают Монтепена{267} и Переса Эскрича, а слушают куплеты, потому что стоит это гроши.
— Не каждый способен раскошелиться, если даже у него водятся деньги, — заметил Добон.
— Все это выдумки, — отозвался Ларрага. — Умение тратить зависит не от склада характера, а от того, сколько у человека денег.
— И от того и от другого. Есть люди, которые, даже обладая богатством Креза,{268} все равно станут скряжничать.
Эта фраза прозвучала прямым намеком на самого Ларрагу, который отличался скупостью.
В это время компания заметила дона Пако Лесеа, спускавшегося с белокурой дамой по лестнице. Оба они принадлежали к клаке и теперь, выполнив свою задачу, покидали амфитеатр. Клакерша была высокая, сухопарая особа, размалеванная и плохо одетая. Страстная меломанка, она поочередно влюблялась во всех кумиров публики, вырезала из газет и хранила их фотографии и портреты. Дон Пако Лесеа на минутку остановился поговорить с главарем клаки, смуглым могучим верзилой с дерзким лицом и черными усиками. Этот вершитель мнимых триумфов, созданных ладонями его подчиненных, разместил свою штаб-квартиру вне стен театра, в цирюльне на площади Изабеллы II, а своим заместителем назначил цирюльника, человека разговорчивого и подвижного. Главарь клакеров был чрезвычайно строг со своими людьми, он, словно прусский офицер, поддерживал среди них самую жесткую дисциплину.
Затем дон Пако Лесеа подошел к кружку своих знакомых и, узнав, о чем идет разговор, высказал свое мнение. Дон Пако был романтиком и ставил одаренность на одну доску с деньгами. Из этого социального уравнения следовало, что человек незаурядный ничуть не ниже человека богатого — мысль нелепая и бессмысленная, с точки зрения испанского и, по всей вероятности, любого другого общества.