Когда приятели остались на улице Одни, Гольфин, будучи подшофе, предложил:
— Пошли пропустим еще по рюмочке?
— Пошли.
— Этак мы скоро до точки дойдем, — пробормотал Добон, который был трезвее остальных.
Пока испанка и две иностранки устраивались в ложе, их кавалеры зашли в таверну на площади Дель-Рей и заказали по рюмке рома. Тьерри и Гольфина это возлияние доконало или пришпорило, как говорят в некоторых кастильских селениях. Они вернулись в театр сильно на взводе и вошли в ложу, когда спектакль уже начался. Рассаживаясь, молодые люди подняли шум и, сами того не замечая, стали слишком громко переговариваться; публика зашикала. Давали низкопробную пьесу, которая, однако, трогала непритязательную публику, то и дело приходившую в волнение от патриотических слов героини, переодетой солдатом.
— Какая дрянь! — бросил Гольфин своим хриплым голосом.
Многие зрители зашикали, стараясь утихомирить возмутителей спокойствия.
— Молчать! — презрительно крикнул Тьерри.
Публика запротестовала еще громче. Удивленный неожиданными криками, Добон поднялся, схватил стул и, то ли намеренно, то ли нечаянно, с шумом швырнул его об пол. Представление прервали, зрители с угрожающим видом ринулись в коридоры. Тьерри предусмотрительно запер дверь ложи и вытащил револьвер.
Внезапно бледная датчанка с голубыми блуждающими глазами валькирии протянула из соседней ложи руку и выхватила у него оружие.
— Откройте сию минуту дверь и не валяйте дурака! — повелительно приказала она по-английски.
Тьерри повиновался. К ним подошел полицейский, задержал их и вывел через коридор и служебный ход на улицу, а оттуда доставил в участок, где им пришлось назвать свои имена и сообщить адреса; после этого их отпустили.
Гольфин, более находчивый, чем остальные, назвался вымышленным именем и указал неправильный адрес.
Когда на другой день Тьерри поведал Бельтрану о случившемся и сказал, что его оштрафуют, фонарщик ответил:
— Ба! Не волнуйтесь и положитесь на меня. Пусть присылают штраф и получают его с папского нунция. Ни вы, ни я платить не будем.
LXVI
Конча Вильякаррильо снова вернулась в Мадрид. По возвращении Хайме заметил в ней и особенно в их любовных отношениях явные признаки усталости и равнодушия. Конче, без сомнения, наскучили письма, полные жалоб, сетований и обличений. На расспросы Тьерри она ответила:
— Послушай, милый, я устала от этой вечной трепки нервов. Ты не даешь мне покоя. А я хочу тихо и мирно дожить до старости, посвятив себя детям.
— Ты не можешь просто так взять и оставить меня. Я люблю тебя и тоже имею кое-какие права, — возражал он.
— Не приставай ко мне с глупостями, Джимми. Довольно!
— Ты хочешь бросить меня?
— Да. Если ты это так называешь, я хочу бросить тебя. Уйди с моей дороги. Судьба дала мне безумного мужа. Когда он покинул меня, я должна была бы все бросить и скрыться вместе с детьми где-нибудь в глуши. Тогда бы я жила сейчас спокойно и не боялась, что в один прекрасный день мои дети станут стыдиться своей матери.
— Выходит, я для тебя ничего не значу?
— Ничего.
Пораженный Хайме замер и внезапно, как ребенок, разразился слезами.
— Не надо, Джимми! Не сходи с ума! Ты же знаешь, что все это неправда. Я тоже люблю тебя.
Конча сказала это, как человек, который пытается успокоить плачущее дитя: она была несколько удивлена слабостью Тьерри, который прежде так гордился своими бесстрастностью и мужеством.
Успокоившись, Хайме спросил:
— Как ты думаешь, я не мог бы поехать с тобой в деревню?
— Нет, сейчас нельзя.
— Почему? Из-за твоего мужа?
— Нет, мой муж не испытывает к тебе ненависти. Он такой странный…
— Тогда почему?
— Потому что ты непременно устроишь скандал. Споры, безумные выходки, упреки… Нет, это немыслимо. Я буду наезжать в Мадрид при всякой возможности и обещаю, что, если ты не наделаешь глупостей, возьму тебя в деревню.
Тьерри жил какой-то странной жизнью: у него часто бывал жар, и тогда одна щека загоралась горячечным румянцем. Распад личности происходил катастрофически быстро. Он терял ощущение реальности и все чаще чувствовал себя подавленным. Его снедала тоска, и он уже не знал, были ли эти частые приступы меланхолии неизбежным следствием болезни или он сам по глупости вызывал их.
Конча, встречаясь с ним, постоянно твердила:
— Ты похудел, милый, береги себя.
Она советовала ему обратиться к хорошему доктору; если он согласен, она покажет его своему домашнему врачу.
Тьерри не желал думать о своей болезни. Настояния Кончи лишь укрепляли его подозрение, что ее заботы о нем всего-навсего уловка, способ увести разговор подальше от самой важной темы: от их любви, от их будущего. Конча казалась такой спокойной, была так поглощена своими детьми, улыбалась так безмятежно, что мысль о возможности потерять ее окончательно подавляла Тьерри, лишала его сна и покоя. Он слишком хорошо понимал, что, как ни ласкова с ним Конча, она устала от этой неистовой и трагической любви. Ей хочется одного — жить спокойно и целиком посвятить себя детям.
Прошел месяц, и Конча стала собираться в дорогу: она опять уезжала. Муж ее наконец пожелал упорядочить свою жизнь, помирился с женой и покаялся в своих ошибках, которые внесли такую неразбериху в их совместное существование.
Он упросил ее ради детей уехать с ним в имение и пожить там несколько лет, начисто забыв о прошлом.
— И ты поедешь? — спросил Тьерри.
— У меня нет другого выхода. Я делаю это из-за детей. Ради них я готова на все.
Хайме растерялся, потом начал приводить свои весьма однообразные доводы: они всегда сводились к одному и тому же — он ее любит, и она не вправе его покинуть.
— Уж не хочешь ли ты сказать, что любишь своего мужа? — сердито, как капризный ребенок, спросил он.
— Конечно, люблю. Я его жалею.
Вернувшись домой, Тьерри всю ночь проплакал. Прилив горечи, затопивший его душу, отхлынул, обнажив ее дно и оставив на нем, словно ил, чувство опустошенности и бессилия.
LXVII
Отсутствие Кончи затягивалось, письма приходили все реже. От Альфредиссимо, который был знаком с управляющим Вильякаррильо, Тьерри узнал, что Конча обратилась к религии и что в доме маркизы в качестве ее духовного наставника поселился монах-иезуит. Хайме снова склонился перед деспотической диктатурой доктора Монтойи. Таяли последние деньги. Он подписал векселя, которые уже не мог оплатить, и многим задолжал. Несколько раз ему пришлось обращаться к местной ростовщице, донье Паките, которая влачила нищенское существование в соседнем домишке, хотя, по слухам, у нее были миллионы.
Жена дона Флорестана дель Рай навестила Тьерри и поразилась, увидев его в столь плачевном и подавленном состоянии. Сильвестра, женщина от природы очень хитрая, поплакалась ей, сказав, что ее сеньорито обманули, и жена покойного ростовщика сказала, чтобы в случае крайней нужды домочадцы дона Хайме обратились к ней за помощью.
Бельтран и Сильвестра всячески убеждали больного не ездить в центр города и не встречаться со знакомыми; в его состоянии это было безрассудством. Однако доктор Монтойа позволил ему выходить из дома в солнечные дни и прогуливаться в окрестностях с доном Клементе, художником Диасом дель Посо и Вегитой; когда их не было, Хайме сопровождал Манолин.
Тьерри часто повторял:
— Жить без увлечения и страстей не стоит труда.
Дон Клементе пытался доказать ему, что н увлечения и страсти — сплошные глупости, а жизнь похожа на сложный цирковой трюк, который нужно выполнить до конца, глядя в лицо смерти, но не думая о ней.
— Человек сам по себе — сухой лист, упавший с дерева. Природе он не нужен и никому нет до него дела.
Тьерри чувствовал себя подавленным: его снедала странная апатия и тоска.
— Этот человек уже израсходовал всю свою жизненную энергию. И даже если он вылечится, ее источник, вероятно, иссяк в нем навсегда, — говорил Монтойа.