— Но ведь и медицина — сомнительная наука, — возражал тогда Авель. — Скорее это тоже искусство — искусство применять на практике выводы научных исследований.
— Но я вовсе не собираюсь заниматься лечением больных, — парировал Хоакин.
— А почему? Ведь это такое благородное и полезное занятие…
— Ты прав, конечно, но занятие это не для меня. Пусть оно будет самим благородством и самой пользой, но я презираю и это благородство, и эту пользу. Быть может, для иных щупать пульс, смотреть язык и выписывать рецепты — недурной способ зарабатывать деньги. Я же мечу на большее…
— На большее?
— Да, я надеюсь проторить новые пути. Хочу посвятить себя научным занятиям. Подлинная слава в медицине принадлежит тем, кто открывает секрет какой-нибудь болезни, а не тем, кто с большим или меньшим успехом применяет на практике это открытие…
— Мне нравится твоя одержимость.
— А ты думал, только вы, художники, живописцы, грезите о славе?
— Чудак, кто тебе сказал, что я мечтаю о славе?…
— Как кто сказал? А для чего же ты в таком случае занялся живописью?
— Видишь ли, овладей я достаточно этой профессией, она даст мне…
— Что она тебе даст?
— Приличный достаток.
— Другим рассказывай сказки, Авель. Тебя-то я знаю еще с пеленок. Меня не проведешь! Я тебя знаю.
— А разве я когда-нибудь пытался тебя обмануть?
— Нет, но можно обманывать и бессознательно. Ты ведь только делаешь вид, будто тебя ничто не касается, будто жизнь для тебя — игрушка, будто ты поплевываешь на все. На самом же деле ты чудовищно честолюбив…
— Я честолюбив?
— Да, да, честолюбив! Ты обожаешь славу, успех, похвалы… Ты сызмальства был честолюбив. Но только ты скрытничал и лицемерил.
— Послушай, Хоакин, и скажи по совести: разве я оспаривал у тебя награды? Разве ты не был всегда первым в классе? Мальчиком, подающим надежды?
— Это правда, но всеобщим любимцем, которого все готовы были на руках носить, был ты, а не я…
— А разве в этом моя вина?…
— Неужели ты хочешь заставить меня поверить, будто ты не искал популярности?…
— Уж если на то пошло, то это ты ее домогался…
— Я? Я? Я презираю людей, а потому презираю и успех!
— Ну будет, будет тебе! Давай оставим этот глупый разговор. Лучше расскажи мне о своей невесте.
— Невесте?
— Ну да, о твоей кузине, которую ты хотел бы видеть своей невестой.
Хоакин, желая овладеть сердцем Елены, вкладывал в свои домогательства весь пыл своей целеустремленной и подозрительной души. И вполне понятно, что неизбежными в таких случаях душевными излияниями он делился со своим другом Авелем.
Любовь была мучительной. Елена заставляла его так страдать!
— С каждым днем я все меньше понимаю ее, — жаловался он Авелю. — Эта девушка для меня — сфинкс…
— А знаешь, что говорил в подобных случаях Оскар Уайльд? Да, кажется, он. Всякая женщина — это сфинкс без загадки.
— А вот в Елене есть загадка. Похоже на то, что она тайно в кого-то влюблена. Убежден, что она любит другого.
— Почему ты так думаешь?
— Иначе я не могу объяснить ее поведения со мной…
— То есть только потому, что она не хочет тебя любить… любить как жениха, хотя как кузена она, быть может, и любит тебя…
— Оставь свои шуточки!
— Но рассуди сам; лишь только потому, что она не хочет полюбить тебя как жениха, или, точнее, как мужа, она непременно должна быть влюблена в кого-то другого? Хороша логика!
— Я знаю, что говорю!
— Зато я знаю тебя.
— Ты?
— Конечно! Разве ты не претендуешь на то, что знаешь меня лучше всех? Так что же удивительного, если и я думаю, что знаю тебя? Мы ведь знаем друг друга одинаково давно.
— Говорю тебе, что эта женщина сводит меня с ума, испытывает мое терпение. Она играет со мной! Если б с самого начала она сказала «нет» — ладно; но держать меня так, в неведении, говорить, что еще «видно будет», что она «подумает»… Чего тут думать?… Кокетка!
— А может, она присматривается к тебе.
— Присматривается ко мне? Она? А что, скажи на милость, во мне такого, чтобы присматриваться? К чемуона может присматриваться?
— Эх, Хоакин, Хоакин, зачем ты принижаешь себя и ее!.. Или ты полагаешь, что достаточно девушке на тебя взглянуть, послушать тебя да знать, что ты ее любишь, как уж и спешить с согласием?
— Я знаю, что всегда был ей неприятен…
— Зря, Хоакин, не надо так говорить…
— Эта женщина просто играет со мной! Неблагородно играть с таким человеком, как я, искренним, правдивым, открытым… Но если б ты знал, как она красива! И чем холоднее и презрительнее она держится, тем она красивее! Временами я даже не знаю, чего у меня в сердце больше: любви или ненависти! Хочешь, я тебя познакомлю с ней?…
— Конечно, если только…
— Хорошо, я познакомлю вас.
— И если она захочет…
— Захочет — чего?
— Я напишу ее портрет.
— Конечно, ей это будет очень приятно.
Вот и еще одну ночь Хоакин плохо спал, размышляя о том, что Авель Санчес, столь обаятельный — без всяких к тому стараний, избалованный всеобщим вниманием и любовью, будет писать портрет Елены…
Чем кончатся эти сеансы? Быть может, и Елена, подобно многим другим их общим знакомым и друзьям, предпочтет Авеля? Подумал он даже отказаться от этого знакомства, но поскольку слово было дано…
II
— Ну, как тебе понравилась моя кузина? — спросил Хоакин на следующий день после того, как знакомство состоялось и Авель предложил Елене написать ее портрет, на что она, зардевшись от удовольствия, ответила согласием.
— Хочешь, чтобы я сказал правду?
— Только правду, Авель! Если бы мы всегда говорили правду, одну только правду, на земле бы уже давно наступил рай.
— Да вдобавок еще — если б каждый говорил правду самому себе…
— Итак, выкладывай правду!
— Видишь ли, твоя кузина и будущая невеста, а может быть, и жена, Елена, кажется мне королевским павлином… павой… Ты понимаешь…
— Понимаю, Авель.
— Я не сумею тебе объяснить, мне проще выразить это кистью…
— И ты напишешь ее павой, или самкой королевского павлина, с крохотной головкой…
— Лучше модели не сыщешь! Просто великолепная! Какие глаза! Какой рот! Чувственный и в то же время плотно сжатый… Глаза, которые смотрят и словно не видят тебя… Какая шея! А этот бронзовый оттенок кожи! Если ты не обидишься…
— А на что я должен обижаться?
— Можно подумать, что в жилах ее течет индейская кровь. Да, да, есть в ней что-то от непокорной индианки или, скорее, дикого, неприрученного зверя, что-то от пантеры, в лучшем смысле этого слова. И в то же время вся она — сама бесстрастность.
— И еще какая!
— Так или иначе, но я надеюсь, милый, сделать для тебя прекрасный портрет.
— Почему же для меня? Для нее!
— Нет, портрет с нее, но предназначается он тебе.
— Ни в коем случае! Пусть ее портрет ей и принадлежат!
— Хорошо, пусть он принадлежит вам обоим. Кто знает… быть может, именно он вас соединит.
— Ладно, ладно! Видно, ты из портретиста хочешь переквалифицироваться…
— В кого угодно, Хоакин, хоть в сводника! Лишь бы ты перестал мучиться. Мне больно видеть тебя в таком состоянии.
Начались сеансы, которые сводили их всех троих вместе. Елена располагалась на помосте, величавая и надменная, словно богиня, склоняющаяся перед велением рока. Гордое и холодное лицо ее, казалось, излучало презрение.
__ Можно мне разговаривать? — спросила она на первом же сеансе у Авеля.
— Да, конечно, прошу вас… И двигаться тоже можете; мне даже лучше, если вы будете двигаться и говорить — оживает ваше лицо… Я ведь не фотографией занимаюсь, да и вообще, признаюсь, мне бы ужасно не хотелось писать статую…
И она принялась болтать, болтать без умолку. Но двигалась Елена мало, боясь потерять назначенную ей позу. О чем она болтала? Друзья затруднились бы сказать. Они буквально пожирали ее глазами, но слов не слышали.