Оказалось — в роте охраны, которая никакого участия в боях с бандитами не принимала.
Сразу же вызвали Пульманна, командира роты. Тот доложил: солдат Майснер за разные проделки едва не попал под военно-полевой суд, и если просуммировать все его самоволки, то они потянут на дезертирство, о чем пьяница и бабник Майснер знал, потому, оттягивая расплату, и вызвался добровольцем выкуривать партизан из леса. («Бандитов!» — строго поправил Ламла.)
Пульманном же была предъявлена карточка взысканий гуляки и дезертира. На лейтенанта дружно, в несколько глоток заорали: «Немедленно уничтожить! Заведите другую! Чтоб одни поощрения!»
— Осмелюсь доложить: солдат Майснер не достоин поощрений!
— Вы болван, Пульманн! Я вам приказываю!
— Еще раз осмелюсь возразить…
— Вы дерьмо собачье и свинячье! Ублюдок! Делайте то, что вам говорят!
Соображал Пульманн туго. Его усадили за стол и все-таки заставили перечислить ратные подвиги солдата Майснера. Еще раз рявкнули — и командир роты охраны написал рапорт о желательном награждении бывшего подчиненного Железным крестом «за мужество и отвагу, проявленную им в…». Стали подгонять под делегацию и остальные документы — в не очень благоприятной обстановке, потому что приперся начальник местной госбезопасности, молодой человек, переброшенный сюда из Кенигсберга, где он занимался бытовыми убийствами. Военных реалий, к счастью, он не знал, поэтому особо при нем не церемонились, тем более что без разрешения командира части допрашивать когда-либо нельзя. «Вызвать шписа!» — последовал громовой приказ Ламлы, и командир батальона, умевший угадывать мысли руководства, тут же доложил: старший фельдфебель Гоземан здесь. «Шписа» молодой человек проглотил, не ведая о том, что «шпис» — это старшина роты на армейском жаргоне. А тот, пройдоха по морде и по традиции, прибыл во всеоружии, со всеми бумагами. Да, доложил он, могила действительно у деревни Костеровичи, захоронение произведено 21 августа, воинские почести отданы…
Молодой человек, одетый чересчур элегантно для здешней глуши, внимательно прочитал телефонограмму из Ганцевичей, долго рассматривал продувную физиономию Гоземана, а затем мягко поинтересовался, когда же все-таки погиб солдат Майснер — 20 или 21 августа? Гоземан, — чего от него никто не ожидал, — замялся. Рыкнул Ламла — и старший фельдфебель выдавил: солдат Майснер погиб 20 августа, а не 21-го. Всего рота понесла следующие потери: 21 августа — девять убитых и четырнадцать раненых, 20 августа — всего один убитый, то есть этот солдат Майснер. Но по разным причинам решено было считать его погибшим 21 августа.
Все собравшиеся в кабинете Ламлы офицеры (даже дурачок Пульманн) понимали, с чего это вдруг Майснер оказался в списке убитых 21 августа. Знали все — но посвящать госбезопасность в домашние секреты Вооруженных сил никто не желал. Штабы завалены отчетностью, чаще всего липовой, подожгут грузовой автомобиль — пишут: «уничтожен танк». 21 августа был бой, а на бой все списывается. На отдельно же погибшего солдата, да еще в день, когда, кажется, рота еще до леса не дошла, надо писать разные докладные, и в результате виновными окажутся командир подразделения и старшина роты.
Еще раз глянув на телефонограмму из Ганцевичей, молодой человек снял пушинку с лацкана. Спросил:
— По всем документам — погиб Майснер двадцать первого августа. Однако в похоронном извещении — двадцатого. Кто его писал?
Взоры всех устремились на побледневшего Пульманна, который дрожащим голосом заявил, что действительно извещение собственноручно написано им.
— Так откуда же вам стала известна точная дата гибели солдата Майснера?
— Мне об этом сказал капитан Клемм! Под его диктовку я писал похоронное извещение.
Скарута едва не вздрогнул от страха за Клемма. Капитан, оказывается, точнее Пульманна знал, когда пуля сразила сынка высокопоставленного руководителя. Первая мысль была: уж не у партизан ли обретался 20 августа капитан? Сомнительно, очень сомнительно, поскольку шпионы такого долгосрочного действия ни с какими лесными отрядами связываться не будут.
Кто такой капитан Клемм — полковник Ламла не знал и потребовал уточнений. Из Риги, доложил Пульманн, из штаба государственного комиссариата Остлянд, здесь же — в командировке, отметился в день прибытия, то есть именно в тот день, когда помогал ему, Пульманну, писать похоронку, то есть 24 августа.
Молодой человек учтиво спросил у Ламлы разрешения задать его подчиненному несколько вопросов. И задал, ответы показались ему неубедительными, и с прежней учтивостью он настоял: откуда какой-то слыхом не слыхавший о деревне Костеровичи капитан Клемм знал точно дату гибели вообще неизвестного ему солдата Майснера. Ведь сам Пульманн пребывал в том же неведении.
Чуть ли не плача, лейтенант воскликнул:
— Осмелюсь поправиться! Я мог знать, что мой подчиненный солдат Майснер погиб двадцатого августа, и мог об этом сказать господину капитану!
— А вы-то — откуда могли узнать? — не унимался молодой человек, и Пульманн привел решающий довод:
— Я мог услышать о потерях в штабе!
Бумаги Гоземана были еще раз изучены, последовали и вопросы, которые обнаружили более чем тесное знакомство госбезопасности с канцелярской круговертью армейских штабов, заодно и признано, что пронырливость старшины роты выше всех похвал: во избежание возможных неприятностей Гоземан снял солдата Майснера со всех видов довольствия уже с вечера 20 августа, то есть с момента гибели его.
Молодой человек немигающе уставился на Пульманна. В голосе — ни намека на бархатистость.
— Рапорт старшины роты, — угрожающе напомнил он, — в единственном экземпляре, не вам адресован и является документом строгой секретности. О разглашении его и речи быть не могло!
— В нашем штабе никаких секретов никогда ни от кого нет! — брякнул Пульманн, и, поскольку Ламла от бешенства онемел, командиру батальона ничего не оставалось, как авторитетно предположить:
— Капитан Клемм — из штаба комиссариата Остлянд, а там всегда все знают раньше нас!
Интерес к капитану Клемму немедленно увял, а Скарута с горечью подумал о судьбах агентов — и тех и других, — которые проваливаются на сущих пустяках. Нельзя, дорогой товарищ, забываться, утрата бдительности чревата тяжелейшими последствиями. Понимаю, все понимаю: только что появились там, где уже бывали, терзают сомнения, хочется знать, наследил ли в предыдущий приезд, а тут вовремя подворачивается дурачок Пульманн, выкладывает новости, весьма для шпиона благоприятные, и в радостном возбуждении от успехов свободнее становится речь, смелее жесты, раскованнее поступки, — вот так и вылетела невзначай дата: 20 августа. Все понимаю, все: приказ, как это ни обидно, выполнять надо. Глупый приказ, я с вами согласен, товарищ Клемм. Обжили Германию (в Аугсбурге, обмолвился Бахольц, повстречался ему впервые Клемм, еще до войны), имеете планы на будущее, отступать намерены вместе с нами, немцами, и никакого резона заниматься убийством Вислени у вас нет, да и опасно, смертельно опасно. Но придется. Сегодня 11 сентября, два дня до покушения, и у него, Скаруты, нет уже времени на Фурчаны. Если что-либо заложат в тайник, пусть сам портной (пропуск ему сделан) доставляет в город послание из леса. Начальству же доложено: явка русскими проверена, благонадежность ее подозрений у них не вызывает, в ближайшее время «Грыцуняк» должен заложить в тайник шифровку для агента, личность которого пока не установлена.
Наконец прибыл папаша Майснер, как павлин разукрашенный, и если золотой партийный значок еще можно объяснить принадлежностью к верхам государства, то штурмовой, коим награждали окопников только после трех русских атак, был Майснеру по знакомству прилеплен к кителю («по блату!») — что поделаешь, крупный руководитель, которому многое позволено. В частности, руководитель решил с отцовским почтением преклонить колени перед мужеством павшего сынагероя и возложить на могилу венок от имени парторганизации. От такого намерения его отговорили, привезенные же им подарки тружеников тыла решено было торжественно вручить солдатам батальона этим же вечером.