В один из дней середины октября — уже начинало смеркаться — я повел Рудника в город; Алеша шел следом, Федя остался сидеть на сундуке, закрывая им крышку подвала.
Мне было больно, я едва не расплакался, обнимая Алешу на прощание, а тот, не подозревая о моем предательстве, был сух и деловит, сказал, что с Шайдемана глаз нельзя спускать, а Федя только в мордобое смыслит.
Приблизился посредник и увел от меня Алексея Петровича Бобрикова. Рудник уже догадался, куда его ведут, рванулся ко мне и пожал руку.
Тьма поглотила их. Я побрел к Феде, к сундуку, к Шайдеману, который понял, куда подевался сотоварищ по погребу, и молчал, затаился.
Через пять дней я позвонил посреднику и услышал от него ничего не говорящее немцам слово («Артамон»), каким Алеша сообщил мне, что он и Рудник уже в полной безопасности, деньги выплачены.
Теперь настала очередь Шайдемана. Предполагалось, что через три дня я передам его посреднику, а ночью исчезну, распрощавшись с Федей.
Билет на проходящий поезд Баку — Москва был куплен с рук, я еще потолкался около управления порта, узнав новости, которые мне очень пригодились через несколько часов. Пошел сменять Федю на боевом посту, остановился у калитки, почуяв недоброе: дверь на веранду распахивалась от порывов ветра, что могло быть при раскрытом окне кухни. Ворвался в дом и увидел распростертого на полу Федю, в спине его торчал нож, столовый, но зауженный и заостренный, мы им чистили картошку.
Гюнтера Шайдемана, конечно, и след простыл. Пистолета он не нашел, да и не знал он о нем. Я бегал вдвое быстрее трамвая и был в дваыдцати метрах от трапа, по которому поднимался Шайдеман. Транспорт — греческий, половина команды — немцы, Гюнтер ничем не рисковал, когда трубой сложил ладони и заблажил — или это мне почудилось — «Wir sind Moorsoldaten», а затем помахал мне барской ручкой.
Тогда-то, не вынимая ТТ из кармана плаща, я выстрелил, и Шайдеман стал оседать…
54
Диверсанта наконец-то забирают органы (женские, половые): женится. — «И рисовала на стекле заветный вензель…». — Вновь он с оружием!
Мне стало так одиноко, так неуютно! Ведь я не Шайдемана убил, а омертвил что-то в себе; какая-то часть моей жизни пресеклась, умельчилась, из памяти выпали месяцы, когда я был лабухом, и музыка меня теперь попугивала. В Москве шел снег, несколько часов пробыл я в столице, посидел у памятника Тимирязеву… Зачем?
Всю зиму пролежал я в Курбатовке, но однажды что-то во мне встрепенулось, и я подался в Москву, надо было сочленять цепь времен.
Не помню, как у меня было с ночевкой в эти дни. Наверное, поздним вечером я брал билет до Смоленска или Ярославля, высаживался и шел к московской кассе. Из меня будто какие-то пружины извлекли, от легкого толчка я падал, все во мне было бескостным. Неизвестно, куда завело бы меня безволие — воровская шайка приняла бы, богатая вдова, огни летящего на меня тепловоза.
Что-то я еще недоделал в своей напрасно прожитой жизни, о которой думал, для ориентации в пространстве смотря на мелькающие сапожки впереди идущей женщины. Вдруг она поскользнулась и упала, беглый осмотр убедил меня: перелом голени. Взяв женщину (она была легкой, почти девочка) на руки, вышел на середину улицы Чернышевского. Остановилась «скорая», нас повезли в Склифосовского, стали оформлять: Сенина Анна Семеновна, 1928 года рождения, прописана на улице Гайдара, дом восемь… «А вы кем ей приходитесь?» — это вопрос ко мне. «Родственник». Уже сделали рентген, пришел терапевт, тогда-то она, Сенина Анна Семеновна, и позвала меня. Дала ключи от квартиры. Попросила завтра прийти сюда, принести домашний халатик на первый раз, а потом она скажет, что еще надо, а сейчас голова трещит, ничего не соображает.
Каталка с нею скрылась в лифте, я побрел по Садовой; улица Гайдара, я чувствовал, где-то рядом, всегда травмы случаются невдалеке от дома, когда психика расслабляется. Два замка, две комнаты, квартира отдельная, не холодно. Жалкие остатки пищи, но во всем прочем — достаток. Попил чай, полистал какую-то книгу, разделся, лег на диване, нашел внутри него одеяло, утром покопался в шкафах, у Курского вокзала купил яблок, робко вошел в палату, где со вздернутыми ногами возлежали на койках три женщины. У моей Сениной дела обстояли не так плохо, гипс всего лишь, без вытяжки. По виду — полное соответствие паспорту, двадцать один год, студентка третьего курса филфака. Спросил: «Ну ты как?» — и губами притронулся ко лбу. Домашний халатик принес я да шлепанцы, две длинные ночные сорочки, чулки. Шевелением скрюченного пальчика она заставила мое ухо приблизиться к ее тонким злым губам.
— Как я поняла, ты у меня живешь… Не забудь мусор стаскивать во двор, за унитазом посматривай, может протечь, а с газовой колонкой — будь осторожен, с огнем не шали… На чьи деньги покупаешь фрукты? В нижнем ящичке трюмо лежит моя последняя стипендия, будь экономнее…
— Ты не москвич?.. Я так и подумала. Женат?
Через неделю ей разрешили с костылями выходить в коридор. Прислонялась к теплой стене у батареи, рассказывала о родителях, которые на Дальнем Востоке что-то строят, об умершей старшей сестре, читала письма, что доставал я из почтового ящика.
— Ты уж меня извини, но всем я говорю, что ты мой муж. На жениха, а тем более на влюбленного ты никак не походишь. И на брата не тянешь: в глазах, чувствую, большое желание нарушить кое-какие заповеди.
И уже что-то женское в голосе, бабское, противное.
— Ошибаешься. Не вожделею я. И не возжелал, когда ты минуту назад распахнула халатик для поцелуя ниже шеи… Я… просто давно не видел людей вблизи, нормальных людей, тем ты мне и интересна, живу-то в глуши… Но чтоб это бабье на нас не косилось, договоримся: при встречах и прощаниях возможен обмен поцелуями.
Злые тонкие губы — особенно зла нижняя. Потому она ее чаще и прикусывала, а когда стаей прилетели однокурсницы — совсем губ не стало видно. Глаза колючие, ресницы длинные, груди маленькие, почти детские, соски ни разу еще не набухали.
Выписали наконец, ноге щадящий режим. Рядом с Курским — богатый гастроном, купил кое-что из деликатесов, для студенческого стола получилось очень прилично, шампанское выставил на балкон, чтоб прихладить его.
А был уже апрель, с морозцем по ночам, в квартире погуливали сквознячки, Аня укуталась в шаль, выцедила бокал, кивнула на диван:
— Ты здесь спишь?
— Спал. Сегодня ночью уезжаю к себе. Места в гостиницах дорогие, а на вокзале ночевать не хочется.
Мне к тому же помнилось сибирское село и топчанчик, выделенный председательшей. Да и в любом случае выход единственный — уехать. Поездов на юг много, около одиннадцати вечера я поднялся:
— А тебе желаю сдать хорошо экзамены.
Она стояла спиной ко мне у окна, водила по стеклу пальцем. Спросила, вижу ли я, что она пишет. Села за стол и на бумаге вывела: «Я тоже буду спать на диване — с тобой. Не уезжай».
Через месяц сказала:
— Любви я от тебя не дождусь, да и ты от меня тоже… И все-таки давай поженимся. Я забеременела, кстати, но это ровным счетом ничего не значит. То есть смело уезжай к себе, если женитьба и ребенок в тягость. А уж как я управлюсь с беременностью — соображу. Скорее всего — рожать надо.
Подали заявление в загс, дождались очереди, свадьбы не устраивали, роддом откладывался до лучших времен — выкидыш! Аня плакала, мистические совпадения растревожили ее: она поскользнулась — в дождливый день — на улице Чернышевского, на том же месте, что и в марте.
А я устроился на работу, охранял склады на восьмом километре от вокзала, сутки там, трое — дома, и самое главное, мне полагался пистолет.
Рядовой пистолет, массовый, привычно висевший на ремне, так привычно, что дома, на Гайдара, я частенько в недоумении трогал рукою бок, удивляясь отсутствию тяжести кобуры.
55
Крах писательской карьеры — не Филатова, а, возможно, будущего Фадеева или Леонова. — Кто кого хотел совратить? За такие шуточки морду бы набить врачу этому!