С 9 ч<асов> веч<ера>, уложив Мура, томлюсь. Ведь весь день, либо зажигала примус, либо бессмысленно переливала песок из ладони в ладонь. Сижу в кухне, открыв дверь на лестницу (окна нет), слушаю чужие голоса: кто-то идет на* море, кто-то — в гости, — Бог с ними, конечно, — и не мое это «море», и не мои это «гости» и м<ожет> б<ыть> я бы первая от всего этого веселья отстранилась: слишком много уж женскою визгу и мужского хохоту! — но все-таки, каждый вечер сидеть на кухне, без ни-души…
Купаюсь, но мало: я мало люблю — воду: плохо плаваю и сразу замерзаю. Муру доктора разрешили, сняв бандаж, немножко полоскаться. Но и он скучает: играть не с кем, а он в школе привык к детскому обществу.
Наш день: с 7 ч<асов> до 9 ч<асов> — примус, потом я пишу — пока что — только письма: и С<ергей> Я<ковлевич> — каждый день (он очень о нас беспокоится, и ему я — все хвалю), и разные благодарственные, и просто — дружеские, к 11 ч<асам> — на море, к 1 ч<асу> — домой — есть, от 2 ч<асов> до 4 ч<асов> Мур спит, я — томлюсь, ибо отойти от дому не решаюсь, да и ужасная жара! В этот час — все в домах, итак, томлюсь в той же кухне, к 4 ч<асам> опять на* море — до 7 ч<асов> Затем — есть, и к 9 ч<асам> Мур — спать. И так — каждый день, и не знаю, как я так буду жить до 1-го Октября.
Главная беда: у меня нет твердого места для писания: в хорошей комнате, с окном и сосной в нем, спит Мур (днем и с 9 ч<асов> веч<ера>, а в кухне — нет окна, и вся еда, и лук, и жара от примуса, и стол — непоправимо целиком расшатанный, на к<отор>ый гляжу с отвращением, всячески — взглядом — обхожу.
Еще беда, что здесь нет органического населения: что* я, всегда, так люблю, — ни одного старого дома, ни одной старой стены: только дачи и дачники, не считая нескольких франц<узских> ферм, тоже — со вчерашнего дня. Это — эмигрантский поселок в сосновом лесу. Зажиточно-эмигрантский, т. е. буржуазный. (Рядом со мной 2 дачи Милюкова, где никто не живет — и не будет жить.) Мы в этот поселок не вошли, здесь все — либо хозяева пансионов, либо пансионеры. Мы — сбоку, на вышке чужого (пока-пустого) дома, — как на маяке[1261].
_____
Если не сразу ответите, на эту часть моего письма — не отвечайте вовсе, — может быть, к нам недели через две приедет С<ергей> Я<ковлевич>, он может спросить: — А что пишет А<нна> А<нтоновна>? — Мне придется прочесть, и он узнает, что мне здесь плохо, а я — не хочу: он так старался устроить нам этот отъезд!
_____
Пишите о себе. Нашли ли дачу: На новом ли месте или на прежнем? Как здоровье Вашей матушки? Все ли Вы вместе? — Пишите о душевном: главном.
Обнимаю Вас и очень прошу простить за просьбу.
МЦ.
<К письму приклеен засушенный цветок с надписью>
Цветок олеандра.
Впервые — Письма к Анне Тесковой, 1969. С. 127–129 (с купюрами). СС-6 С. 426–427. Печ. полностью по кн.: Письма к Анне Тесковой. 2008. С. 226–229 С уточнением по кн.: Письма к Анне Тесковой. 2009. С. 270–272.
58-35. Н.А. Гайдукевич
France
La Favi*re, par Bonnes (Var)
Villa Wrangel
13-го июля 1935 г.
Дорогая Наташа,
Пишу Вам под пинией, рядом с кактусом, — и не думайте, что я от этого счастливее.
La Favi*re — роскошное место, природой — роскошное, а я никакой роскоши никогда не терпела, кроме — словесной (гоголевской и, иногда, — собственной: вся «Царь-Девица», например)[1262] — и бирюзы на серебре (у меня был такой курганный браслет, сплошь осыпанный, — его у меня в Медоне украли)[1263]. Здесь: пальмы, кактусы, эвкалипт, кипарис, мирт, мимоза, олеандр над головой, <пропуск одного слова> рукой и под ногой. (NB! Масса змей, но только две породы: либо двухметровые желтобрюхи, жрущие цыплят либо гадюки (и даже «чки»,) — на одну такую чуть было не наступила: еле удержала ногу, а она от страху совершенно исступленно затанцевала. — Змеи ведь тоже относятся к роскоши. — Дальше море, тоже — роскошь — драгоценное, раз «средиземное» (иначе бы земли его не хранили) — нестерпимо-великолепных цветов. И приморские Альпы. И — виноградники. Словом, по чести, угнетена этой роскошью — этой ответственностью[1264]. Сколько народу мне сейчас завидуют или — завидовало бы. (Я к этому не привыкла. Внутренним дарам никто не завидует всерьез, а внешней славы у меня слишком мало…)
Такую природу — трудно любить. Мне — трудно. Да ей моя любовь и не нужна. Она — красавица. Она любви — требует, и ее не понимает. Что* тут делать поэту? (Положим — Пушкин. Но Пушкин Гончарову любил обратным поэту — мужчиной. С некоторым трепетом и даже раболепством и, позже, злорадством черной крови перед белой). Возвращаясь к природе: я куда более любила мой единственный и одинокий можжевеловый куст в Чехии, чем все здешние олеандры и тамариски.
Нельзя любить Ботанический сад.
Это — пока. Нынче — ровно две недели с нашего приезда.
_____
Назад — вкратце: за неделю до начала переходных, верней — триместриальных экз<аменов> — т.е. около 7-го июня — Мур вдруг стал жаловаться на живот, — сначала смешливо: — О — ох, живот болит, подымите меня, не могу встать! (не подумайте, что с горшка, — с постели), потом более серьезно, хотя все же с оттенком шутки (для детей живот сам по себе — вещь смешная, м<ожет> б<ыть> из-за пупка? к<отор>ый тоже смеется) на третий день (он всё время ходил в школу и, дома, бегал) повела к знакомой русской — докторше — обнаружила аппендицит и направила к Проф<ессору> Алексинскому[1265] (хирургу, — нашей еще московской и давнишней знаменитости, — Вы не могли не слышать). Два дня разыскивали А<лексин>ского, — исходили вёрсты и вёрсты! — наконец, 13-го вечером — добились. Посмотрел, опросил. Да, аппендицит. Я — «Не резать, конечно?» — Нет, резать — и завтра же.
(А 28-го с train de vacances — ехать. Понимаете мой ужас?)
Словом, 14-го утром был оперирован — первым. Лежал 10 дней. На 14-тый — поехали. Доехали. А завтра — ровно две недели как — здесь, и месяц — с операции. Еще носит бандаж, но уже можно снять. Уже ходили с ним за 1 * в<ерсты> за продовольствием и на почту. Уже — дня четыре — купается — тихонечко, конечно. И всё это — с разрешения и даже усиленного совета докторши, старой, русской и очень опытной.
Но — одна беда: почти что нечего есть. Верней: не* на что. Ему после операции нужно поправляться, а у нас в день на обоих — 7 фр<анков> при цене — мяса — 7 фр<анков> фунт, помидоры — 2 фр<анка> ф<унт>, яблоки — 3 фр<анка> 50 <сантимов>, и всё в таком роде. Здесь — обдираловка. Поэтому сидим на водяных супах и голой картошке. Умоляю, милая Наташа, если только можете, пришлите мне сто фр<анков> — Муру на еду. Как страшно подкосила операция: 700 фр<анков>, — причем А<лексин>ский от гонорару отказался, — только в лечебницу, да еще со сбавкой — и 10 дней пансиона, расходы по операции, оплата персонала, такое). Мы заплатили 400, и 300 остались должны. Уехали на деньги с моего вечера (читала своего «Черта» — повесть, о себе, конечно). Путешествие обошлось 500 фр<анков> — вдвоем, конечно, и с обратными билетами. Но на жизнь осталось — 7 фр<анков> в день. Совр<еменные> Записки в авансе отказали. А С<ергея> Я<ковлевича> просить невозможно: он 15-го должен заплатить кв<артирный> терм, т. е. 750 фр<анков>. Он и так себя ободрал, чтобы нас отправить. Ему я пишу (по системе Проф<ессора> Куэ[1266]) — Всё хорошо. Всё — очень хорошо. Всё — нельзя более хорошо. Он — живая совесть, т. е. — терзание, особенно, когда — в разлуке. И у него ничего нет. Кормится сейчас по знакомым, — его, к счастью (тьфу, тьфу!) все любят.