А у этого Олафа Дууна — впрочем, только треть I тома и м<ожет> б<ыть> и он дойдет до последнего в роду — отец — тот же сын — тот же внук — тот же правнук, так что в конце концов читаешь всё про одного.
Великолепные ландшафты. Как беден богатый юг перед бедным севером! Я теперь четырех северян знаю: Андерсен, Лагерлёф, Сигрид Ундсет и Олаф Дуун — и это всё одной породы: порождение почвы. И один сильнее и богаче другого. (В каждом почва еще раз сильней!) Гамсуна забыла — тоже родную силу, переборовшего (как впрочем, и его современница гениальная Лагерлёф) убийственный для творчества конец прошлого века. Самый волшебный — Андерсен, самая своеобразная — Лагерлёф, самая человечная — Ундсет, и самый целеустремленный (упорный) — Олаф Дуун. (Все — волшебные, все своеобразные, все — человечные, я только говорю о перевесе — на фоне той же силы.)[686]
Но простите за этот «северный обзор», во-первых — это некий естественный возврат к источнику (Вам), во-вторых — север моя совсем не «литературная», а жизненная, кровная, душевная, жаркая страсть, весь, с Нибелунгами[687], с финнами, с фьордами, с той природой, которой я никогда не видала и не увижу, но которая — моя. Которую — узнаю*.
Север — любовь с преткновением, юг слишком просто любить, кто его не любит? (а я* — как люблю!) То же самое, что любить сиамского кота. [Даже стыдно] (от заведомости, навязанности в любовь.) О как мне бы хотелось еще прожить сто жизней (назад, не вперед!) чтобы познакомиться со всем, что я знала, глазами увидеть все, что видела — закрыв глаза! Нищенство [моей] жизни — го-о-ды! — Вы себе не представляете. Нищенство, т. е. просто отсутствие впечатлений. Вот уж пятое лето (и зиму, но лето — особенно больно) всё та же опушка кламарского «леса» — с сардиночными коробками и жирными газетами, с вытоптанной навсегда травой. А как я и за такую мизерию — держусь! Все-таки — листья. Ведь — либо Париж на круглый год, либо — это (подобие природы и свободы.) И вот, выбрала еще раз это (разве это — выбор??) т. е. сняла квартиру на 6-ом этаже (без лифта, но это другие боятся — без лифта, я — лифта боюсь! Кроме того с лифтом сразу дороже на тысячу годовых франков), итак, без лифта, под самой крышей, летом будет свинцовая камера Эдгара По[688], зимой — холодильник, хотя консьержка и заверяет, что — теплица. С двумя отвесными, узкими и очень страшными, как из страшного сна, балконами, которых я, помимо всякой лирики, боюсь из-за сына, не могущего равнодушно видеть выступа, чтобы не поставить на него ногу, — придется делать дополнительные решетки, т. е. превратить балкон — в <клетку> (NB! от этого птицей не станешь)! Предстоит ужасный переезд: всё на руках, п<отому> ч<то> дом — рядом, на руках на 6-ой этаж, а у меня как раз — беда: после двухмесячных упорных нарывов оказалось, что у меня уже захвачены железы и жилы, теперь через день езжу в город в бесплатную (5 фр<анков> осмотр) лечебницу для безработных и мне через день делают впрыскивание — в ногу, то в одну, то в другую, и такая боль, что еле перехожу из комнаты в комнату, а впрыскиваний предстоит еще много. Но — простите за отвлечение.
Нищенство впечатлений (т. е. полное их отсутствие: нуль: ноль!) и глубочайшее одиночество среди всего того же десятка людей (своих включая) которым я живу. — «Вы этого хотели»[689]. (Так мне все говорят, даже — злостно.) О, нет. Не этого. Я вообще ничего не хотела. Всё — вышло (не вышло?) А если хотела (бы) — то не этого, а: полного одиночества за большой стеной (крепостной? монастырской? — бывшей!), маленького окошка, большой лестницы, большого вида, большого сада, большой тишины. А не брошенности среди людей, не кипения, толчения, мотания — в квартирном доме с его сомнительными, да мне вовсе ненужными «удобствами», т. е. водой, льющейся из крана и огня, зажигающегося по мановению. В Чехии я ходила на колодец и в ведре приносила — луну, в Чехии я перетаскала на себе возы хворосту, — и как чудно он горел, как удовлетворяюще — даже, когда дымил! Ну, дымил, ну — злилась, но это было живое: ссора меня с огнем или с бревнами, на такое я никогда не пеняла. А выйдешь — лес. Глубокий, надежный, без шляющихся личностей в кепках, без окурков, голый (т. е. очень лохматый!) лес без человека. И сразу от нашего дома — далее хаты — последней в деревне! — десять дорог, все в гору, все на разные горы. И гуси были, которых я безумно боялась, но теперь оплакиваю. А главное — ручей![690]
…Кроме моей нескрываемой, роковой ни на кого не-похожести оттолкнули от меня людей моя нищета — и семейность. Нищая — одна — ничего, но нищая — «много»… А семейного уюта, круга — нет, все — разные и все (и всё) — врозь, людям не только у меня, но и у нас не сидится (никакого «у нас» — нет). По всякому поводу (газ пустили сильно, тряпка исчезла и т. д.) — значит, по глубокой основной причине, взрывы: — Живите одна! или (я): — Заберу Мура и уеду! или (дочь): — Не воображайте, что я всю жизнь буду мыть у Вас посуду! (NB! дело в одной, ее собственной, тарелке, к<отор>ую нужно вымыть — ибо обедает в 10 ч<асов> вечера, после службы, а я, весь день мывшая, уже больше не могу — и не хочу.) И все-таки — не расходимся, ни у кого духу нет, и все-таки (у меня с мужем) двадцать с лишним лет совместности, и
он меня — по-своему — любит, но — не выносит, как я — его. В каких-то основных линиях: духовности, бескорыстности, отрешенности — мы сходимся (он — прекрасный человек), но ни в воспитании, ни в жизнеустройстве, ни в жизненном темпе, — всё врозь[691]. Я, когда выходила замуж, была (впрочем, отродясь) человеком сложившимся, он — нет, и вот, за эти двадцать лет непрестанного складывания, сложился — в другое, часто — неузнаваемое. Главное же различие — его общительность и общественность — и моя (волчья) уединенность. Он без газеты жить не может, я в доме и в мире где главное действующее лицо — газета — жить не могу[692]. Я — совершенно вне событий, он — целиком в них. Встретила я чудесного одинокого мальчика (17 лет) только что потерявшего боготворимую мать и погодка-брата[693]. Потому и «вышла замуж», т. е. сразу заслонила собой смерть. Иначе бы — навряд ли вообще «вышла». Теперь скажу: ранний брак — пагуба[694]. Даже со сверстником.
Ах, я на многих похожа, я совсем не одна такая, но если этих многих — много в мире, то в жизни их — немного, и они всегда одни, каждый из них — один. Если их много в пространстве (земном и временно*м) то помногу даже по двое! их никогда не бывает, вокруг каждого — круг одиночества. Точно члены мирового заговора, которые не должны встретиться. Потому я так бы и хотела с Вами встретиться — в жизни. А то, какое отличие от того света? Там ведь тоже — голоса…
И еще — как я давно никого не любила, никому не радовалась, никого — ничего — не ждала! О, мне все равно: мужчина, женщина, ребенок, старик — лишь бы любить! Самой любить. Раньше я только этим жила. Слушаешь музыку или читаешь (пишешь) стихи, или просто — красное облако — и сразу лицо, голос, имя, адрес моей тоски. А сейчас — и как уж давно — го-о-о-ды! — никто не возникает. И ложится мое облако на меня всей тяжестью. — Потому и вживаюсь в такие огромные книги. Спасибо — за Вашу.
Пишите. Простите, если омрачила. Мне некому всё это сказать. Есть у меня — из всех людей — одна приятельница, уже пожилая, — вдова Леонида Андреева, с которой я дружу с Чехии, но у нее — свои беды: т. е. четверо детей — и все врозь[695]. Кроме нее у меня во всем Париже нет ни души. А вне Парижа — в мире — есть, в Москве, сестра Ася и Борис Пастернак. Был Рильке, но он умер, и теперь он тоже — голос[696].