Вновь наклонившись, Шелк отыскал меж скамеек веревку, которой крепил к стропилам связку черепицы, чтобы не соскользнула вниз, – тонкий и длинный шнур, свитый из черного конского волоса, старенький, утративший упругость, но все еще прочный. Сбросив ризы с рубашкой, он обмотал шнур вокруг пояса, затянул узлом и продел под несколько витков рукоять топорика, а после, одевшись, вновь вышел в сад.
Залетный бриз, изукрашенный аппетитными ароматами, доносящимися с кухни киновии, живо напомнил, что ему тоже самое время взяться за приготовление ужина. Оставалось одно: пожав плечами, пообещать себе праздничный пир сразу же по возвращении. Помидоры, зазеленевшие на его кустиках, еще не созрели, но ничего – их он нарежет и обжарит с чуточкой масла. Затем тем же горячим маслом можно полить и хлеб, отчего черствый хлеб станет куда как вкуснее и мягче…
Рот тут же наполнился слюной. Еще он выскребет из кофейника гущу, после множества варок утратившую всякий вкус, сам кофейник отчистит до блеска и сварит свежего кофе, а завершит трапезу десертом из яблока с остатками сыра.
«Настоящий пир!» – подумал Шелк и утер рот рукавом, устыдившись собственной прожорливости.
Затворив и аккуратно заперев на замок боковую дверь мантейона, он окинул бдительным взором окна киновии. Если его отлучку заметят майтера Мрамор с майтерой Мятой, это, пожалуй, не страшно, однако майтера Роза без колебаний устроит ему перекрестный допрос с пристрастием.
Дождь унялся, в чем не могло быть ни малейших сомнений: он и шел-то от силы час, хотя крестьянским полям настоятельно требовалось минимум два, а лучше бы три дождливых денька. Поспешая вдоль Солнечной (на сей раз к востоку и, таким образом, прочь от рынка), Шелк поднял взгляд к небесам.
Казалось, тончайшие нити золота, сиявшие там и сям среди мчавшихся по небу туч, потрескивают, подаются под натиском подымающейся кверху кромки черной, как уголь, тени. В следующий же миг нити эти угасли, и небесные земли, парящие в вышине позади длинного солнца, словно сонм призраков, засияли всей своей красотой – дивной прелестью зеркальных озер в окружении лесистых холмов, пестротою полей, великолепием городов. Фонарная улица вывела Шелка к Орилье, где некогда, во времена юности Вирона, начинались воды озера. Вон та полуразрушенная стена, до половины загороженная скопищами лачуг, когда-то была оживленной пристанью, а эти темные громадные строения – портовыми складами… Несомненно, имелись здесь и солильни, и станы для витья канатов, и множество прочих мелких построек, но все они не дожили даже до времен последнего кальда – обветшали, прогнили и в конце концов были распотрошены, растащены на дрова. Сорные травы, разросшиеся над их крылокаменными основаниями, – и те исчахли на корню, а во всех уцелевших подвалах угнездились кабачки да таверны. Вслушиваясь в злобную перебранку, доносившуюся из той, к которой он подошел, Шелк искренне удивлялся: отчего людей тянет в такие места? Какой жизни полсотни, а может, и целая сотня народу предпочитает вот это? Подобные мысли внушали ужас. Остановившись у верхней площадки лестницы, ведущей вниз, он принялся разбираться в рисунке, начертанном мелом на закопченной стене возле входа. Лютого вида птица с распростертыми крыльями… Орел? Нет, к чему тогда шпоры? Бойцовый петух, не иначе… а «Петухом» именуется одно из заведений, таверн, со слов майтеры Мрамор, упомянутых Чистиком в разговоре с майтерой Мятой.
Крутые, растрескавшиеся ступени насквозь провоняли мочой. Сдерживая дыхание, Шелк ощупью (тускло-желтый свет из проема распахнутой двери разглядеть что-либо не помогал) двинулся вниз. Переступив порог, он сразу же шагнул вбок, остановился спиною к стене и обвел взглядом полутемный, грязный подвал. Казалось, его появления никто не заметил.
Таверна оказалась просторнее, чем он ожидал, однако куда беднее обставлена. Там и сям виднелись разнокалиберные сосновые столы, отодвинутые один от другого, но окруженные столь же гетеродоксального толка сиденьями – стульями, табуретами, скамьями, на каковых вольготно расположилось несколько неподвижных, безмолвных гостей. Зловонные свечи нещадно коптили, орошая сдобренным копотью воском некую часть помянутых столов (хотя, скорее, их все без изъятия), а в центре зала свисал с потолка лампион под дырявым, зеленым с оранжевым абажуром, словно бы трепетавший от страха, слушая громкую, визгливую брань собравшихся в круге света. Разглядеть, что происходит, мешали спины зевак, обступивших спорщиков со всех сторон.
– Щель мою вылижи, удоглотка! – визжала какая-то женщина.
– Так ты, милочка, задери подол – может, и вылижет, – посоветовал другой голос, мужской.
Язык говорящего изрядно заплетался от выпитого, однако, судя по пришепетывающей скороговорке, скверное пиво он отполировал охряным порошком, называемым «ржавью».
Зал задрожал от дружного хохота. Кто-то пинком опрокинул стол. Глухому удару вторил звон бьющегося стекла.
– Эй! А ну, ТИ-ХА!
Сквозь толпу быстро, однако без видимой спешки, помахивая старой битой для кегельбана, протолкался рослый, плечистый человек с устрашающими шрамами на лице.
– Ты! Вон отсюдова, ЖИ-ВА!
Толпа зевак расступилась, пропуская к дверям двух женщин с растрепанными волосами, в засаленных платьях.
– А эта что?! – воспротивилась одна из них.
– И эта вон! Обе вон!
Умело ухватив спорщицу за ворот, изуродованный шрамами здоровяк едва ли не с нежностью стукнул ее битой по темечку и сильным толчком отправил к двери.
Один из зевак, шагнув вперед, вскинул ладонь и кивнул в сторону второй из возмутительниц спокойствия, еле-еле державшейся на ногах.
– И эту тоже, – твердо сказал ее заступнику человек с битой.
Заступник перебравшей скандалистки отрицательно покачал головой.
– Эту тоже! И тебя заодно! – прорычал здоровяк, превосходивший противника в росте на целую голову. – Вон отсюдова!
Блеснула сталь, мелькнула в воздухе бита, и Шелку впервые в жизни довелось услышать собственными ушами тошнотворный хруст треснувшей кости. За хрустом немедля последовал негромкий, резкий, вроде щелчка детского кнутика, хлопок иглострела, затем иглострел (видно, тот самый, только что выпустивший заряд) взлетел к потолку, а один из зевак, качнувшись вперед, ничком рухнул на пол.
Шелк без раздумий бросился к упавшему, опустился возле него на колени, взмахнул сложенными вдвое четками и раз, и другой, вычертив в воздухе знак сложения.
– Властью мне данной ныне прощаю и разрешаю тебя, сын мой, от всех грехов. Вспомни же слова Паса…
– Он же не помер, олух! Ты что, авгур? – подал голос здоровяк со шрамами на лице.
Правое плечо его кровоточило: кровь темной струйкой текла из-под засаленной тряпки, которой он изо всех сил зажимал рану.
– Прощаю и разрешаю тебя от всех грехов во имя Всевеликого Паса, во имя Божественной Эхидны, во имя Сциллы-Испепелительницы, во имя…
– Уберите его отсюда! – рявкнул кто-то поблизости.
Кто имелся в виду, убитый или он сам, Шелк понять не сумел. Покойник истекал кровью вовсе не так обильно, как здоровяк: подумаешь, тонкая, невзрачная струйка из ранки в правом виске! Однако в том, что он мертв, сомнений не оставалось. Нараспев читая Прощальную Формулу, покачивая над телом четками, Шелк щупал левой рукой запястье упавшего и пульса не находил.
– Дружки о нем позаботятся, патера. Все с ним будет в порядке.
Двое друзей убитого уже подхватили его за ноги.
– …во имя Могучей Сфинги и всех низших богов.
На низших богах Шелк слегка запнулся. Дальнейшему в Формуле места не было, но что понимают эти люди? Не все ли им равно?
– Еще же прощаю и разрешаю тебя от всех грехов во имя Иносущего, каких бы зол ни натворил ты, сын мой, при жизни, – добавил он шепотом, прежде чем встать с колен.
К этому времени таверна почти опустела. Оглоушенный кегельной битой застонал, заворочался на полу. Изрядно хмельная женщина опустилась возле него на колени, совсем как Шелк над убитым, но даже на коленях заметно пошатывалась, опиралась ладонью о грязный пол. От иглострела, взлетевшего к потолку, и от ножа, выхваченного пострадавшим, не осталось даже помину.