Еще в дорогу необходимо взять иголки с нитками для штопки одежды. В этом отношении мне посчастливилось: на борту имелось с полдюжины толстых игл для сшивания парусов и большой клубок грубой льняной нити. Советую подумать также об иголках и нитках потоньше, не говоря уж о ножницах.
С судовыми запасами у меня дела обстояли довольно сносно. Особенно пригодился запасной якорь, приобретенный в Новом Вироне. Вдобавок я прихватил с собой изрядный рулон парусины, смолу, масляный лак и краску, и то впоследствии не раз пожалел, что всего этого маловато… ну и веревок с канатами на лодке, отправляющейся в далекое плавание, чересчур много, конечно же, не бывает.
После первой развилки главным препятствием для нас стало течение, причем поделать мы с ним не могли почти ничего. Даже в низовьях великой реки, почти незаметное, оно медленно, но верно гнало наш шлюп обратно к Уичотэ, хотя с виду вода казалась совершенно неподвижной. Стоило миновать первую из развилок, дальше пришлось ползти вплотную к тому или другому берегу, то есть без возможности сменить галс. Еще нам постоянно приходилось ждать – ждать крепкого ветра не хуже бакштага, либо идти черепашьим ходом на веслах. Не в одном и не в двух случаях мы ждали, гребли и снова ждали по нескольку дней кряду. Случалось мне даже, отойдя вверх по течению на три сотни шагов (троса большей длины у нас не имелось), цеплять к подходящему дереву блок, после чего мы – чаще всего это «мы» означало меня с Малышом – подтягивали шлюп вперед. Хорошего, сильного попутного ветра, и чтоб дул с утра до вечера… нет, сколько мне помнится, такого везения на нашу долю за весь тот отрезок пути не выпадало ни разу.
Долгие часы вынужденного безделья сблизили нас со Взморник, как никогда прежде. Столь близки друг другу мы не были даже в те первые идиллические дни, когда культя ее плеча еще не зажила и Взморник постоянно признавалась мне по секрету, что пальцы, которых у нее больше нет, словно бы касаются чего-то твердого либо мягкого, гладкого либо шероховатого.
Теперь подобным признаниям настал конец: если ее нежные, изящные призрачные пальцы и щупали либо гладили что-нибудь, я об этом не знал. Вместо этого Взморник рассказывала о жизни в глубинах моря, о людях, которых знала и любила – или, напротив, боялась, – там, под водой (по-моему, настоящих людей среди всех этих особ насчитывалось немного, а может быть, не имелось вовсе); об источниках пресной воды на морском дне, из которых пила; о шутках над ничего не подозревавшими людьми в лодках и о ручной живности, которую она заводила, но со временем забрасывала, теряла либо съедала.
– Тогда все это казалось вполне естественным, – сказала она, и я сердцем почувствовал, что та жизнь естественна для нее до сих пор, а жизнь со мной, на борту шлюпа, непривычна, чужда. – Конечно, я знала, что большая часть людей живет на суше, и, кажется, смутно помнила, как тоже жила там, только давным-давно, но… знаешь, не слишком обо всем этом задумывалась.
С этим она ненадолго умолкла, устремив взгляд вдаль, к последним отблескам солнца в зеркале воды.
– У Матушки имелись такие места… я там спала. Пряталась внутрь, как станет темно. С наступлением темноты в море куда опасней. Случается, какую-нибудь ненасытную тварь не замечаешь, пока не врежешься в нее головой или пока она на тебя не наткнется, а уйма всяких ненасытных тварей даже в темноте видит – только не глазами, голосом… я так не умею.
Переводя дух, она оглядела окутанный тенью лес.
– Вот я, как станет темно, и пряталась в одном из тех «спальных» мест. Вода там всегда теплая, спокойная, Матушкой пахнет. Свернешься клубком и спишь спокойно: Матушка же огромная, ничего не боится – наоборот, сама на опасных людей и тварей страх нагоняет. Ты, наверное, думаешь, это ужасно, а мне в то время так не казалось. Наоборот, хорошо было… да как хорошо…
Малыш лежал с нею рядом, примостив лобастую голову на ее бедро и глядя на нее снизу вверх. Казалось, кроваво-алые бусины его глаз изо всех сил стараются изобразить умиление, пусть даже приспособлены самой природой исключительно для безоглядной свирепости.
– Такой же точно казалась мне суша, когда я вообще о ней вспоминала. То есть такой же точно, как темнота. Казалось, на суше всегда темно, а люди, живущие там, на самом деле не люди… не настоящие. Правда, Матушка – тоже не человек, так ведь? Помнишь, ты говорил?
– Помню, – кивнул я, охваченный примерно теми же чувствами, что и Малыш.
– А мне всегда человеком казалась. И до сих пор кажется. Наверное, потому, что в море людьми быть – это… не то, что на суше. Там, под водой, все дело в речи. Умеешь говорить – значит, человек. Настоящий. Потому и она человеком была, и я: в море ведь шума уйма, но внятной речи слышно не так уж много. Ну а в краях вроде того поселения, где мы дожидались базарного дня, столько народу болтает без умолку, что никому лишних разговоров слышать не хочется. Там человеком быть – уже что-то другое… вроде ходьбы на задних ногах.
– То есть куры – тоже люди? – с улыбкой заметил я.
– Нет, еще нужны две руки и две ладони на месте крыльев. Так что я – почти человек… верно ведь?
Умолкнув, она принялась расчесывать длинные пряди золотистых волос, держа гребень во рту, когда для руки находились другие занятия.
– У тебя волосы цвет меняют, – сообщил я.
– Да, когда мокрые. Намокнут, становятся черными.
– А вот и нет. Намокшие, они становятся темно-золотистыми, наподобие того прекрасного древнего золота, которое ты надела для меня, впервые явившись на борт.
– Но если нырнуть поглубже, становятся черными! – с торжествующим смехом возразила Взморник.
– Ну, если нырнуть достаточно глубоко, наверное, да. Однако сейчас они меняют цвет, и каждый новый цвет куда прекраснее прежнего – настолько, что прежний вмиг забывается и хочется, чтоб этот, новый, остался навсегда.
Тут я сделал паузу, любуясь движениями гребня и высветленными им прядями.
– Есть золото настолько бледное, что его нетрудно спутать с серебром, вроде того, подаренного тобой колечка; есть чисто желтое, красное и даже темное – медвяно-темное, словно твои волосы, когда они мокры. В первые дни я думал, что это их естественный цвет.
– Тогда я еще очень много времени проводила в воде, – с грустью протянула Взморник.
– Помню, помню. А теперь боишься воды… даже ловя для нас рыбу. Я же вижу, как ты всякий раз собираешься с духом, прежде чем прыгнуть за борт… отважиться, как говорится среди людей, нырнуть.
– Нет, Бивень, утонуть я вовсе не боюсь. Утонуть я просто не могу, ни за что не могу… и, бывает, жалею об этом.
О чем речь, я, при всей своей бестолковости, понял и как можно мягче заговорил:
– Но утонуть – значит умереть. Неужели возвращение к прежней жизни, в море, настолько хуже смерти?
Тем временем Крайт, взявшись за носовой фалинь, подтянул шлюп ближе к берегу, прошелся вдоль бушприта, спрыгнул вниз и скрылся среди жавшихся друг к дружке деревьев. Опускавшееся за горы солнце уже укрывало реку, сделавшуюся для нас целым круговоротом, безмолвными пурпурными тенями.
Взморник, вздохнув, убрала гребень.
– Он ведь тоже, да?
– Что «тоже»?
– Тоже одна из тварей, охотящихся по ночам… тех самых, которых я так боялась, когда спала в Матушке.
Не зная, что тут сказать, я не ответил ни слова.
– Была у нас в скалах пещера – я там любила играть… рассказывала, кажется, да?
Я кивнул.
– Обычно говорила, что спать туда ухожу, – с новым, на сей раз негромким смехом продолжила Взморник. – При свете дня такая всегда была храбрая! Но как только из глубины начнет наползать темнота, во весь дух плыла к Матушке и засыпала в одном из тех мест, где спала с тех пор, когда была маленькой. Чуяла, сколько тварей прячется в темноте, хотя даже названий для них не знала, и мне как раз сейчас пришло в голову, что Крайт тоже из них, пускай у меня и нет для него названия… кроме имени.
– Понимаю, – промычал я, хотя уверенности в этом отнюдь не испытывал.