– Свин… Хор-роший!
– И ещё – да, гостиницу, где остановиться хочу, назвать собирался. Называется она «У Горностая», и хотел я сказать: вот распрощаемся мы, пойдём каждый своей дорогой – приходи туда, живи со мной, только Свина не приводи.
– Весьма великодушное предложение! – Говорящий улыбнулся, по-прежнему не сводя глаз с потолка. – Благодарю тебя. Искренне благодарю.
– Так вот, о чём я: насчёт того, что Свин мне не по сердцу, – неправда это. Неправда. Боюсь я его. Громадный, силищи в нём немерено, а слепота, я так думаю, озлобила его здорово. Оно и неудивительно: я бы, лишившись зрения, тоже, наверное, озлобился бы на всех вокруг, – нервно хихикнув, прибавил Выжлец, – так что Свина за это упрекать даже не думаю… однако страху он на меня всё равно нагоняет, сам понимаешь. Я молодой ещё, а Пижма, может, уже и первенца нашего носит, и гибнуть мне, знаешь ли, как-то совсем неохота.
– Ну, гибнуть и нам, старикам, уверяю тебя, не хочется вовсе. Итак, стало быть, неприязни к Свину ты не питаешь. По нраву ли он тебе?
– Э-э, – не слишком уверенно промычал Выжлец. – Да. Да, ещё как. Боюсь я его по-прежнему, однако нравится он мне, спору нет.
– И мне тоже. От всего сердца благодарю тебя, Выжлец. И за предложенный приют – возможно, сим щедрым предложением я ещё воспользуюсь – благодарю, но более всего за доверие.
Выжлец сглотнул.
– Если хочешь, приводи и Свина.
– И вновь благодарю тебя, на этот раз от его имени. Твоё великодушие просто-таки беспримерно.
– Помнится, ты говорил: то, что я собирался сказать, да так и не сказал, важным оказаться может… Да, понимаю, важного тут ни крохи, однако это всё. Всё, что я сказать хотел.
– Ошибаешься, Выжлец. Всё это, как я и думал, многое, многое значит. Не сделаешь ли ты мне ещё одно одолжение? Конечно, ты уже сделал для меня столькое, что неудобно просить, однако я всё-таки попрошу. Сделаешь?
– Можешь не сомневаться! Какое?
– Ложись спать.
– Так ведь я думал… Свин что-то не возвращается. По-моему, ты тоже заметил… вот я и подумал: может, надо сходить поглядеть, самому заняться тем, ради чего он ушёл, – мебель старую на дрова поискать или отодрать где-нибудь пару досок.
– Огонь… кор-рм, – объяснил Орев.
– Не нужно. Будь добр, ложись спать.
– Холодает же.
– Придётся потерпеть. Ложись. Будь добр, ложись.
* * *
Лёжа на спине, заложив руки за голову, он принялся разговаривать с самим собой, пересказывать самому себе, как Иносущий, воспользовавшись отделяющим мгновение от мгновения мигом, коснулся патеры Шёлка во дворике для игры в мяч, и как он сам продолжал играть, ни сном ни духом не ведая о только что происшедшем судьбоносном событии, не подозревая ни о чём, кроме продолжающейся игры, ни о чём, кроме выхваченного из его руки перед самым броском мяча, ни о чём, кроме того, что ему никогда не сравниться в мастерстве с патерой Шёлком, ни о чём, кроме ясного неба да одинокого летуна, распростёрши крылья, парящего на фоне солнца чёрным крестом, знаком сложения, означающим, что к круговороту прибавилось нечто, изменившее его отныне и навсегда, что бог богов, столь долгое время пребывавший вовне, витает теперь и здесь, внутри, тихим, еле заметным бризом много сильнее ревущей, свищущей на сто голосов бури Паса…
А также, что сам он – раскрашенная деревянная кукла в синем плаще, марионетка на ниточках, облачённая в синюю краску вместо плаща фигурка на крышке музыкальной шкатулки, не ведавшая о происходившем, пока шкатулка безмолвствовала, пока хитроумная, блестящая сталью пружина не раскручивала кольца, приводя их с партнёршей в движение, заставляя кружиться, откалывать безумные коленца, предписанные для мелодии, наигрываемой зубцами стального гребня, поющего себе самому о девице, заплетающей косы при свете свечи, о девице, примеченной из-за окна бродягой, воришкой, забравшимся в отцовский сад поужинать, подкрепиться яблоками, тем более драгоценными, что именно в этот миг он увидел её, сидевшую на кровати в камизе, а она оказалась прекрасней всех прочих девиц круговорота, Кипридой и Гиацинт, ибо ещё не ведала о собственной красоте и о власти своей улыбки.
Прочь из города бреду я —
Вслед не глянет, не махнёт…
Что ж я? Думаешь, тоскую?
Ну уж нет! Наоборот!
Им, красоткам, веры нету,
Горький опыт не соврёт.
Тёмные волосы, заплетённые в уложенные венцом косы, вмиг разбивающая сердце улыбка. Мандола играет не слишком-то хорошо, а нежный, негромкий голос не блещет богатством нот, и всё же… и всё же…
Вон фонтан и садик милый,
За окном девчонка шьёт,
Ну, дерзай! Собраться с силой,
Да на яблоньку! Вперёд!..
А красоткам веры нету,
Горький опыт не соврёт.
– Петь – нет, – пробормотал Орев, тоже отнюдь не певец. – Плакать – нет.
Стар уже я, в путь пора мне,
Расставание грядёт,
Не горюй: тебя прекрасней
Не видал круговорот!
А красоткам веры нету,
Горький опыт не соврёт.
– Бедный Шёлк!
Сев, он тихонько поднялся на ноги, сдвинул в огонь огарыши сухих веток, прислушался к дыханию Выжлеца, рассудил, что тот ещё не уснул, и снова улёгся на одеяло.
– Патера? Патера, ты уже встал?
(Это он – Бивень, зовущий Шёлка снизу, из-под окна спальни.)
– Да, но патера Щука, по-моему, ещё спит. Говори тише.
(А теперь он – Шёлк, ответивший из окна.)
– …Мать говорит, умирает. За тобой меня прислала.
Преклонив колени возле кровати, он начал молитву, а Шёлк, взмахнув чётками, начертал в воздухе символ сложения, опустился на колени рядом с молящимся мальчишкой, забормотал над серолицей старухой в постели слова Прощения Паса:
– Властью мне данной ныне прощаю и разрешаю тебя, дочь моя, от всех грехов. Вспомни же слова Паса, рёкшего: «Повинуйтесь воле моей, живите в мире, плодитесь и размножайтесь, и да не потревожит никто из вас печати моей. Так избежите вы моего гнева. Придите ко мне доброй волей…
– Придите ко мне доброй волей…
Придите ко мне доброй волей…
Умирающая, не отрывая головы от подушки, поворачивается к ним лицом.
– Крапива? Где Крапива? Крапива…
Крапива, поднявшись, берёт умирающую за руку.
– Здесь. Здесь, бабушка, здесь, с тобой.
– Я любила тебя, Крапива…
– Знаю, бабушка. Я тебя тоже люблю.
Как странно видеть всё это разом двумя парами глаз!
– Крапива… Хочу, чтоб ты знала: тебя любили. Помни об этом, не забывай. Помни, Крапива: если кто-то когда-то тебя любил… может, полюбит и ещё кто-нибудь.
Слова эти эхом, снова и снова, зазвучали в ушах: «Может, полюбит и ещё кто-нибудь…»
Тут он моргнул, проснулся… но, может, это лишь продолжение сна? Совладав с сомнениями, он, наконец, поднял голову, сел и немедля затрясся от холода.
Огонь в камине почти угас. Укутавшийся одеялом Выжлец дышал глубоко, мерно. Орев куда-то пропал.
– Ты что, патера, пешим ходом отсюда собирался идти? – заговорил Кровь. – Мой глиссер доставит тебя обратно. Расскажешь кому о нашем соглашеньице…
Через этот самый приёмный зал они, препровождаемые Мускусом к пневмоглиссеру с тривигантским шпионом по имени Улит за штурвалом, брели бок о бок, покачиваясь на ходу, причём он – да нет же, патера Шёлк! – изо всех сил старался держаться рядом с Кровью, чтоб Кровь не заметил азота Гиацинт, заткнутого за брючной пояс у поясницы и прикрытого рубашкой.