«Знаю Николая Игнатовича, — пишет далее Придиус, — более двадцати лет. Помню, когда на голове его еще не было седых волос. Видел его в поле, в рабочем кабинете, за председательским столом — сессии ли, планерки, на пресс — конференции… Видел в радости и в горести, и в яростном гневе. Наблюдал его в окружении доброжелателей и в полном одиночестве, что противоестественно его кипучей натуре. Он всегда во всем неравнодушный, дотошный, нацеленный на поиск истины…»
Такой человек, и тут ничего не поделаешь.
Через полтора года после того как с него сняли обвинение в государственной измене, его избрали депутатом Совета Федерации и отвели кабинет в здании бывшего крайисполкома, в котором он вел прием своих избирателей. Я пошел к нему на прием. Их в кабинете было двое: он и помощник. Николай Игнатович, увидев меня, не спросил как бывает в таких случаях: «Вы по какому вопросу?»
Улыбнулся и пригласил присаживаться. А я, наслышанный о том, что бывшие друзья его и сподвижники, переходили на другую сторону улицы, чтоб не поздороваться с ним принародно, пришел сказать ему, если не прямо, то дать понять, что я с ним, несмотря ни на что.
Через минуту нашей беседы мне казалось, что у нас давнишние доверительные отношения. Он все понял, зачем я пришел. И стал рассказывать как и что было. Я, помнится, был удивлен его такой откровенностью. И даже несколько смущен. И тоже доверился кое в чем. Он поименно перечислил некоторых из «товарищей» по работе, которые сразу одемократились и отвернулись от него. При этом он не возмущался, просто с горечью констатировал факт такой перемены людей; пересыпая рассказ свой и перчиком, и юморком. А я, слушая его, внутренне ликовал: не злобствует человек, не грозится местью, не шлет на головы предателей громы и молнии, значит, поистине великодушный человек, значит не сломался, не ожесточился. Значит, благородный, сильный человек. Значит, скажет, еще свое слово. Потому что за такими победа, за такими будущее. Как мне хотелось в этот момент, чтоб он вспомнил о том, как благословил меня написать о колхозе имени «Чапаева». Когда вышла книга, я послал ему по почте с дарственной. Сейчас я выбирал момент, чтоб напомнить ему об этом. Но он сам заговорил:
— Помню, помню. Колхоз «Чапаева», Павел Трифонович. Замечательный был человек! Ваша книжка «Любимое поле» стоит у меня на полке. Далекие, милые времена…
А еще я побывал у него «в изгнании», на улице Жлобы, 2. Где‑то на краю города. Там была контора по табаководству. Он там работал. Я долго не мог найти эту контору, но упорно искал. И не мог отделаться от мысли, мол, такого человека (я был тогда уверен и сейчас уверен, что это большой, государственного масштаба человек), и такого человека загнали на край света, вместо того, чтобы использовать его потенциальные возможности в деле. Поистине нелепость демократического правления.
И‑таки нашел я его. Мы с ним уединились в отдельном кабинете и долго беседовали. О всяком — разном. В том числе о несчастном русском народе, который позволяет над собой изголяться. И, помнится, оба мы пришли к выводу, что не все потеряно, что русский народ еще скажет свое слово.
И он сказал. И скажет еще…
Не знаю, помнит ли он об этой нашей встрече на улице Жлобы, 2? Мне кажется, помнит. Интересно, какое у него тогда впечатление сложилось обо мне? Мои впечатления о нем подтвердились в полной мере. Помнится, я ушел от него и озабоченный, и окрыленный. Озабоченный тем, что если такие люди в загоне, то что делать простому человеку в этой ситуации? Окрыленный тем, что есть люди и в наше время. Что все‑таки мы несгибаемое племя. Теперь я удивляюсь своему провидению, и без ложной скромности думаю — то было своего рода ясновидением. Ведь и в самом деле, пришел его звездный час, который, правда, и тяжкий крест его. Он сказал правду народу о том, что нашу Родину разорили умышленно и указал на тех, кто это сделал. Чтобы сказать это, надо обладать мужеством. Надо было побывать на улице Жлобы, 2. На краю света. Переболеть болью народной, вызреть готовностью отдать за него жизнь. А люди чувствуют это, понимают Батьку Кондрата. В этом смысле между ним и простыми людьми установилась некая космическая связь, она, очевидно, и придает ему энергию и силы делать то, что он делает.
А не так давно мы говорили с ним, глядя друг друту в глаза, во время приема группы писателей у него в кабинете. Два часа мы терзали его вопросами. Два часа он терпеливо слушал нас и отвечал на наши вопросы.
Мы отщипывали виноградинки с гронок, пили кофе с пирожными и говорили, говорили; спрашивали, спрашивали… Казалось, разговорам нашим не будет конца. И казалось, что ему приятно с нами беседовать. Но под конец мы как‑то разом почувствовали, как он устал. И кто‑то для разрядки спросил, как он живет?
— Обыкновенно. Семья, заботы.
— Не боитесь покушения?
— Не боюсь. Я пожил достаточно. Повидал всего. Так что если…
— Нет, нет! Берегите себя…
— Как вам спится?
— Хорошо. Быстро засыпаю, слава Богу. Высыпаюсь. Хотя порой, — он не договорил, уронил глаза, помолчал, сцепил руки на столе. — Отрицательные эмоции изматывают. Приедешь в хозяйство, а там…
— А вы перед сном думайте о чем‑нибудь положительном, — посоветовал кто‑то из нас. Чему поулыбались друж-
но и даже посмеялись. Глядя в этот момент на него, я вдруг отчетливо почувствовал, как оно бывает на душе, когда валом идут отрицательные эмоции.
Николай Игнатович поднял глаза, в глазах неукротимый блеск. В этот момент он показался мне несокрушимой скалой. Как и там, на улице Жлобы, 2. Таким он бывает, когда загорается в глубине души праведным гневом и глубокой жаждой превозмочь, перебороть злые наши времена.
Мудрые мира сего говорят — человек физически стареет, а дух в нем крепнет. Поистине так!
В условиях и в ситуациях политической борьбы, делового порыва и нависающего хозяйственного «надобалдашника» особенно в трудную, казалось бы безысходную, минуту он становится твердокаменным человеком. Часто бескомпромиссным. Неистовым! Хотя по сути своей — он мягкий и даже стеснительный человек. Угинается, когда в его адрес раздаются похвалы. Как угинаюгся от пули, свистящей у виска. Дифирамбы и лесть в глаза — суть настоящие пули, выпущенные на поражение. И направлены не только, или не столько, в сердце, но глубже — в само тщеславие. Поэтому на недавней краевой конференции «Отечества» он в резкой форме потребовал прекратить славословие в его адрес. Ибо оно не поднимает его авторитет, а роняет. И служит не во благо дела, а во вред.
Однажды я присутствовал на планерном совещании. Это было в начале весны после выходных. Открывая совещание, Николай Игнатович улыбнулся в зал: «Кто уже посадил картошку?» Зал ответил дружным молчанием. «Никто? А я вчера посадил двадцать четыре ведра. Так что мой урожай уже растет. Поторопитесь, господа, товарищи! Не опоздайте».
Это на выходные он ездил в станицу, к маме. Помогал ей в огороде. Именно там, на земле, он черпает силы, находит отдохновение душой и телом. Любит он землю, Я уже говорил об этом выше. И позволю себе повториться по той причине, что, услышав про картошку, увидев его в хорошем настроении, отдохнувшим, я вспомнил греческий миф об Антее. Помните, когда его покидали силы, стоило ему прикоснуться к земле, и он обретал новое могущество.
Человек от земли, Николай Игнатович черпает силы в работе на земле. Подобно Антею. Физические и духовные. Как и все русские люди. Наши «демократы» это хо — Николай Игнатович Кондратенко
рошо знают. Вот почему они остервенело хотят лишить нас земли, добиваясь закона о купле — продаже Матушки!
Меня осенила эта жуткая догадка именно в тот день, когда я, глядя на отдохнувшего губернатора, вспомнил гениальный миф об Антее. С тех пор у меня сердце дрожит, когда «демократы» заводят речь о варварских своих домоганиях по земле. Теперь‑то я наверняка знаю, что простой народ, может и не зная о мифическом Антее, интуитивно понимает, что земля — основа всему сущему. Она дает и пищу, и жизнь, и духовность, она рождает и таких людей как наш Батько Кондрат.