Устал от бренной жизни я…
Гори во мгле, звезда моя.
Думаю, мы сделаем благое дело, если всей писательской организацией поддержим горение «Звезды» нашего коллеги, замечательного кубанского поэта Ивана Вараввы и выдвинем его на соискание Государственной премии.
ОТКРЫТ И НЕ СБИТ
(Малоизвестный поэт А. Знаменский)
Чаще других вспоминает Знаменского Иван Федорович Варавва. Вдруг скажет: «Сиротливо стало без Анатолия…». А я обязательно подумаю при этом: «Был бы он жив, наверное, не было бы такого безобразного развала в нашей писательской организации, какой переживаем мы сейчас».
Всякий раз, касаясь мыслью и душой его светлой памяти, я ощущаю в себе все более притягательный образ его. Это был Человечище! Масштабный, импульсивный, динамичный, непримиримый к недоброжелателям России. Постоянный в главной гражданской стратегии, противоречивый в отношениях с людьми, особенно с коллегами-писателями. Взять хотя бы его «размолвку» с Виктором Астафьевым, которого чтил в свое время как бога в человеческой и творческой ипостаси…
Так уж судьба сложилась — мы с Анатолием Дмитриевичем с первого рукопожатия показались друг другу. Помнится, я ходил в приготовишках, заглянул в писательскую организацию, и там Владимир Алексеевич Монастырев, тоже ныне покойный, познакомил меня со Знаменским. За минуту до начала бюро.
Подвижный, легкий, с загадочной косиной в глазах, он как‑то сразу доверительно и на «ты» обратился ко мне: «Ты подожди меня — после бюро поговорим…»
Я ждал его с тонким вибрирующим чувством на душе: и зачем я ему понадобился? Какой у него ко мне разговор? Ведь мы только — только познакомились. Как потом выяснилось, ему хорошо обо мне рассказал Владимир Алексеевич. Мне было немного тревожно и в то же время приятно от того, что я попал в поле зрения такого крупного писателя.
Но недолго я тешил себя приятными мыслями. Он вышел из комнаты, где проходило писательское бюро, скользнул по мне «остывшим» взглядом и сказал: «Ничего не получается — у меня через полчаса автобус (он жил тогда в Хадыженске), так что… извини. В другой раз». И ушел. Мое недоумение и некоторое расстройство рассеял вышедший в приемную Владимир Алексеевич: «Квартирный вопрос решали, — он кивнул на дверь, за которой скрылся Анатолий Дмитриевич, — неудачно».
Однако настроение мое было подпорчено. В те времена окололитературного хождения малейший нюанс отношения старшего воспринимался болезненно…
Иногда, разбередив все эти канувшие в прошлое тонкости взаимоотношений с Анатолием Дмитриевичем, я вдруг обнаруживаю, что во все времена нашего с ним знакомства у нас было именно такое вот общение — на странной грани абсолютного доверия и какого‑то небольшого непреодолимого расстояния. Порой он раскрывался в разговоре так, что меня оторопь брала. Говоря о крайкомовских кураторах, он замечал как бы между прочим, что там сидят мастера по разобщению писателей. И в этой связи сетовал на уже тогда существовавший подспудный раздрай в писательской организации. Говорил, что спасение он видит в том, что надо объединиться ведущим писателям (не буду называть имен) и выступать единым фронтом, остальные потянутся за ними. Но всякий раз натыкался на непонимание. И тут же начинал развивать мысль, почему это происходит. Уже тогда он понимал, что существуют тайные, но очень агрессивные силы, которые неусыпно работают на раздрай. И не только в писательской среде, но в обществе в целом. Он понимал и другое, делился этой мыслью со мной, что каждый из названных им ведущих писателей мнит себя самым ведущим и делить это «ведущество» ни с кем не намерен. А потому, ревниво оберегая это свое самомнение, не соглашается ни на какую блокировку. Это понимали и те, кому всегда была и есть невыгодна сплоченность русских людей, и они, которые и теперь тайком рушат Россию, умело подогревали, да и теперь подогревают в каждом из них чувство непререкаемой исключительности.
Знаменский не раз говорил мне: «Хорошо, я согласен быть вторым, третьим, но хватит нам дичиться друг друга из‑за этого!»
Я всегда удивлялся этой его озабоченности, этому странному его «самопожертвованию», стремлению рассчитаться на «первый — второй». Я не понимал этой его заботы. Мало того, считал это некой игрой в самолюбие. А теперь каюсь и ругаю себя за неразумность, потому что понимаю — при теперешнем развале писательской организации, — что прав был Анатолий Дмитриевич, видя выход в скрепляющем творческом ядре.
Правда, я понял это еще при жизни Анатолия Дмитриевича. И коллеги не дадут соврать, не раз говорил о том, что нам надо совершенно сознательно обзавестись парой-тройкой литературных аксакалов, вокруг которых и держаться всем плотно. И было кое‑что сделано в этом плане. И вот — вот единение должно было состояться. Но… Некоторые молодые силы, обремененные больше творческой несостоятельностью, чем скромностью и дарованием, выпустили колючки. А некоторые «аксакалы» настолько вознеслись в самомнении, что взяли на себя больше роль судей, чем роль разумных пастырей. В результате мы имеем то, что имеем…
Но все это прелюдия к слову. А само слово об Анатолии Дмитриевиче я приберег для разговора о необычной стороне его творчества. О его стихах. Всем он известен как прозаик, как острый публицист, а как поэта его мало кто знает. Потому в этот памятный день я хочу коснуться его поэзии.
Для всякого литератора (да и нелитератора, а просто любителя изящной словесности) поэзия есть «высший пилотаж», если можно так выразиться, в литературном творчестве. И я не ошибусь, если скажу, что не было, нет и никогда не будет прозаика, который бы не пытался писать стихи. Меня, прозаика, тоже не миновала сия стихия. Когда я и не мечтал даже о литературной судьбе. Пришлось посочинять частушки для самодеятельного хора, в котором я принимал участие в юности. Незаметно как-то увлекся литературным творчеством и вот стал профессиональным прозаиком. Совсем недавно, когда за плечами уже горы перелопаченной «словесной руды», я вдруг вновь почувствовал острое желание написать стихи. Скорее это было даже не желание, а как бы острая потребность. Мне вдруг показалось, что я настолько овладел словом (пустое тщеславие, конечно), что смогу посредством слова извлечь из дальних тайников души и сознания недосягаемые для обычного человека мысли и чувства. И «отлить» их в поэтические строки. Как пишет в одном из своих стихотворений Анатолий Дмитриевич: «Всей спиной испытанная проза оформлялась медленно в стихи».
Когда я прочитал эту строчку, подумал, что это про меня. Я испытываю тот же процесс, который описан в его стихах. «Всей спиной испытанная проза медленно оформилась в стихи».
Стихи Анатолия Дмитриевича, что раскаленные угли. Читаю и обжигаюсь душой о каждую строчку: «Был рожден я с казачьей душою, это значит — открыт и не сбит. Это значит — рискнуть головою, где другой задрожит и сбежит».
В неполных семнадцать лет Анатолий Дмитриевич был арестован, судим и сослан на Север. Тогда было так: ляпнул неосторожное слово — изволь на Колыму. А они «не хотели принимать заблуждений века драки, эпохи Петли».
Это неприятие лжи и лицемерия он пронес через всю свою жизнь. Не то что ложь и лицемерие, а малейшую фальшь терпеть не мог. Реакция его была мгновенной, кто бы ни был перед ним. Это было ключевой чертой его характера. И тут нетрудно догадаться, какие отравленные стрелы летели в него за эту прямоту характера. Однако — удивительное дело! — он сохранил на всю жизнь веру в святое: «Я в Добро и Порядочность верил, запрягался я в три хомута. Оглянулся — сплошные потери, не дождался добра ни черта… Но потом оглядишься устало, как котомку, подкинешь свой Крест и опять повторишь, как бывало, тот же путь, мимо памятных мест. Среди душ, опоганенных злобой, не в почете мирском, не в чести, и считаешь лишь мысленно, долго ль этот Крест до Голгофы нести?..»