Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Семен Исаевич чувствовал этот накал и, доведя его до определенной точки, легко вскакивал с места и шел между рядами.

— Так! Кто теперь докажет эту теорему? А?

Желающих всегда было достаточно. Он называл кого‑нибудь и говорил:

— Ну, идите вы, — и получалось у него так, как будто выбор не зависел от него. (Это чтоб остальным не обидно было).

Наши ответы Семен Исаевич всегда выслушивал внимательно. Никогда не перебивал! Если ответ ему нравился, он говорил:

— Что ж, садитесь. Пять, — и снова в его тоне было что‑то независимое, будто отличный ответ — это явление само собой разумеющееся.

Если кто‑либо отвечал плохо, он морщился и грустно смотрел то на отвечающего, то на нас всех.

Эта его грустная, чуть насмешливая улыбка, в годы учебы в техникуме всегда настораживала меня. Я о ней всегда помнил. Она заставляла меня даже в трамвае мысленно повторять материал по математике. Бывало, обнаружу, что я забыл что‑то, и настроение мое портилось, и успокаивался я только тогда, когда открывал книгу и восстанавливал в памяти забытое. И все это не потому, что я боялся Семена Исаевича и плохой оценки, нет! Просто мне никогда не хотелось своим плохим ответом вызывать у Семена Исаевича эту его грустную, чуть насмешливую улыбку.

К сожалению, не все об этом заботились. Были среди нас неисправимые ленивцы. Они не умели или не хотели закреплять полученное на занятиях, отвечали плохо и объясняли это так: «Да вот, когда вы (С. И.) объясните, — все понятно, дома ничего не понимаю».

Семен Исаевич никогда не упрекал за плохой ответ. Если кто‑либо плохо отвечал, это вызывало в нем единственную реакцию — немедленно, любыми способами довести до сознания отвечающего материал. Он мог несколько раз повторять объяснение и делал это с веселой энергией, артистично.

Мы это ценили, и большинство из нас старались учиться хорошо. К математике мы готовились усердно. Так у нас поддерживалось постоянное чувство взаимоуважения. И я не помню ни одного плохого высказывания среди нас, учащихся, в адрес Семена Исаевича.

Среди коллектива преподавателей были такие, кто осуждал Семена Исаевича именно за добрый контакт с нами. Мы знали, что его не любили директор техникума и завуч…

Завучем был старый педагог — историк Василий Фокич. Отличный знаток своего дела! Но в обращении с учащимися он пользовался какими‑то старорежимными приемами. Отчего возникала некая враждебная атмосфера между ним и нами. Такие отношения он считал нормальными и требовал такого же от всех преподавателей. За это мы считали его чудаком и отжившим. На его уроках в группе всегда стоял гвалт. Мы занимались кто чем хотел, но не историей. Василий Фокич же не обращал внимания на шум. Он рубил воздух ладонью и нудно внушал, сосредоточенно вглядываясь в свои конспекты — исписанные вдоль и поперек листки.

Мы знали, что он как завуч требовал и от Семена Исаевича составления длинных планов проведения занятий и конспектов лекций. Семен Исаевич имел из‑за этого немало неприятностей. Но он всегда приходил на урок без конспектов и даже без журнала. Вынимал из верхнего, нахрудного кармана маленький блокнотик и, заглянув в него, начинал урок. А иногда даже не заглядывал в блокнотик. Заходил в аудиторию и сразу начинал с того, на чем остановился в прошлый раз. И это у него удивительно интересно получалось! И внешне он казался прекрасным: от моих первых впечатлений о нем не осталось и следа. Его толстые губы были очень подвижными, близорукие глаза — живыми и выразительными, а кривая усмешка — лукавой и нежной.

Приходил он иногда и печальным. Видимо, донимали его Фокич с директором. Бывало, придет в группу, сядет за стол и смотрит на нас своими умными близорукими глазами. Долго смотрит. Мы сидим, не шелохнемся. Муха летит — слышно. А он все смотри']'. Потом так устало сдвинет указательным пальцем свои толстые очки на переносицу, отвернется к доске и скажет:

— Ну, чего вы притихли? Идите кто‑нибудь отвечать.

— Как это — кто‑нибудь?! — вскакивает Надя Коваленко, та самая девочка с толстой косой. — А если мы сразу все выйдем к доске?! — и она так смешно удивится и уставится на Семена Исаевича своими чуть раскосыми глазами, что он крутнет головой и… заулыбается. Мы смотрим на него влюбленно.

Мне очень хотелось подарить ему что‑нибудь. Что‑то такое милое — премилое. Но я никак не мог придумать что. Да и не имел такой возможности. Единственное, что я втайне считал возможным, это нарисовать (я рисовал немно — го) и подарить ему какую‑нибудь миниатюрную картину. Но не смог осуществить этой мечты.

Пусть же это коротенькое воспоминание о нем будет тем подарком Семену Исаевичу от меня и всех нас, кому он передавал, и, может быть, передаст еще, свои чудесные знания.

1963 г.

МЫ РОЖДЕНЫ ДЛЯ ВДОХНОВЕНЬЯ

«Ну как?» — выжидающе смотрит на меня Юрий Михайлович и улыбается.

— М — да, — говорю я, не в силах оторваться от принесенного им альбома.

В альбоме — репродукции. Их много. И они хорошо отпечатаны. Конечно, я знаю, что подлинники находятся от меня где‑то за тридевять земель, но на душе все равно празднично: состоялась встреча с большим искусством. И устроил эту встречу не профессор из академии живописи, не искусствовед из московского музея, а мой сослуживец по мебельно — деревообрабатывающему комбинату, технолог участка спецмебели Юрий Михайлович Петров.

— Гляди‑ка, сколько эскизов сделал Карл Брюллов к картине «Последний день Помпеи»! — говорю я и исподтишка бросаю на Юрия быстрый взгляд. Мне подумалось, что процесс формирования характера человека, к примеру, такого, как Юрий Михайлович, очень похож на процесс создания этой картины…

Все рисунки занумерованы. На рисунке под номером первым грубыми и, кажется, неумелыми штрихами дан общий, в самом широком смысле этого слова, набросок картины. Чуть угадываются будущие здания, а на переднем плане — линии, черточки, завитушки. Они пока еще ничего не выражают, но таят в себе намеки на человеческие фигуры, в них чуть теплится какая‑то мысль.

Второй, третий… пятый эскиз. Все отчетливее вырисовывается некий замысел. Уже можно разобрать фигуры отдел, ных людей. Смотрите, вот уже целая группа! Различаю жесты, вижу выражение лиц, на них — смятение и ужас. Передо мною бегущие люди. Их застигла беда. Ка-

жется, все понятно. Но в серых набросках углем, в еще нерешенных эпизодах и невыписанных деталях не до конца проступает главная мысль автора. Что его мучило? Что хотел он донести до своего зрителя? Переворачиваю страницу и… Не пластичность фигур, не буйство красок поражают мое воображение. Движение, «темп» картины забирают меня в свой художественный полон! Рушатся величественные здания, низвергаются статуи, мечется толпа, залитая зловещим блеском молнии и отсветами пламени вулкана. Все подчинено движению! Несмотря ни на какие потрясения, движется жизнь… И, глядя на «Помпею», я думаю не о смерти, которая неминуема для этих людей, а

о жизни, которая вечна.

И вот какая штука: вновь просматривая наброски, я замечаю, что отдельные детали повторяются из рисунка в рисунок, претерпевают изменения, делаются законченнее и строже, а другие исчезают. Не так ли и в человеке проявляется и отстаивается характер, его склонности, его увлечения? И разве встреча с яркой натурой, самобытным характером менее волнующа, чем встреча с выдающимся произведением искусства? Конечно же, они по — своему похожи, эти два процесса: создание произведения искусства и формирование характера человека.

Трудился Юрий Михайлович у нас на комбинате конструктором, потом — старшим мастером в отделке, сейчас — технологом. Работает себе человек и работает. И часто за делами нам недосуг увидеть, к каким духовным рубежам он стремится, какие культурные планы составляет себе на текущий год.

Духовное кредо Петрова сводится к следующему: не каждому суждено стать таким певцом, как Шаляпин, или таким писателем, как Достоевский, физиком, как Эйнштейн, художником, как Айвазовский. Но почему бы не спеть — для себя и других — в минуты досуга, не поразмыслить над пестрым потоком жизни, не насладиться безудержным полетом фантастов, не попробовать самому написать пейзаж?!

10
{"b":"221467","o":1}