Это самая пространная и самая эмоциональная надпись из всех его надписей, которые у меня есть. Женя — сдержанный по натуре человек, и так «расчувствоваться» мог только по большому поводу. Я вспомнил вдруг с волнением наши смешные приготовления к походу, милую нашу суету, разговоры, приключения в дороге в то страшное утро, когда его рюкзак облепили большие зеленые мухи…
Сладко сжалась душа: неужели все это было?.. И наша вылазка на природу, о смысле которой мы не очень‑то задумывались тогда, вдруг показалась мне значительным событием в жизни. В самом деле! Мы добровольно подвергли себя серьезному испытанию. При этом мы не думали о том, что подвергаем себя испытанию, мы просто пошли в поход, с предвкушением радости общения с природой, меньше всего думая о том, что в походе бывают трудности и опасности.
Прелесть и аромат тех событий нахлынули так властно, подняли во мне такие чувства, что я ни о чем другом думать уже не мог и взялся за работу. Писал и переживал все заново. Писал, не заимствуя чужих имен, чувств и страстей. Пытаясь осмыслить то, что с нами произошло. Ведь это была не просто вылазка двух засидевшихся в коммунальных квартирах друзей, это была попытка поглубже понять самих себя, в чем‑то испытать. Подумать: «Зачем ты?» — как любил говаривать Глорский, главный герой повести «Билет на балкон». Мыслящий, талантливый, везучий и по — своему несчастный человек.
Познакомились мы с Женей так.
Я вышел прогуляться в сквер, что возле общежития Литинститута. А когда вернулся в комнату, за столом сидел широкоплечий, крепкий парень, И с ним женщина. Он — ясно: ко мне подселили. А она?.. Но тут же выяснилось — это его мать
В комнате вкусно пахло. На столе, в баночках, в блюдечках, в тарелочках (откуда что взялось) — жареная рыба домашнего приготовления, пирожки, зеленый лук, мытая редиска с хвостиками и огурчики — крокодйльчики.
Парень держался веско. Не спеша и, как мне показалось, без аппетита продолжая есть, поздоровался кивком головы и грустно поглядел на мать своими большими выразительными глазами. Она подкладывала ему — «ешь». И смотрела на него так, словно счастливее ее и нет никого
на свете. Но были моменты, когда на лицо ее набегала мимолетная тень скорби, будто она провожала сына в рекруты. А он всего — навсего приехал поступать в Литературный институт. Его подселили ко мне в 254–ю, в «сапог», как мы называли пристройку, сделанную под углом к новому большому, светлому зданию общежития на Добролюбова.
Мать приехала с ним, чтобы своими глазами увидеть, как он тут устроится, и подкормить первое время. Чтоб не сдал здоровьем, пока сдаст экзамены. А здоровьем, скажем сразу, Женю Бог не обидел.
Он пригласил меня к столу, я отказался, был сыт. Он еще больше загрустил, мне кажется. Поел, и мать стала убирать со стола: что‑то складывала и составляла в сумочку, что‑то относила на полочку встроенного шкафа, наказывая при этом: «Это съешь сегодня, перед сном. Это можно завтра в обед. А позавтракаешь в столовой…»
Он молча слушал ее наказы и как‑то виновато поглядывал на меня, мол, извини — матери, они все такие; думают, что их дети шагу не могут ступить без них.
Потом он пошел провожать ее на троллейбусную остановку.
Они ушли, а я подумал: «Маменькин сынок какой‑то». Подумал и забыл про них. Стал дремать в своем левом углу у окна. Стукнула дверь, это пришел Женя. Глаза веселые, свободные.
— Поспим? — он снял брюки, переоделся в «подстреленные» спортивные трико и скинул, наконец, ярко — желтую, до рези в глазах, тенниску. Полез в портфель, вынул тапки, вступил в них, достал книгу, лег к окну головой и стал читать.
А через полчасика уже посапывал сладко, накрыв лицо книгой. Он посапывал, а я лежал и почему‑то не мог заснуть, завидовал: надо же, как быстро и хорошо засыпает человек!
Этой его способности быстро засыпать я всегда завидовал.
Пришел парень из соседней комнаты. Не припомню, кировский, кажется. Шустрый такой, с падающей без конца на глаза чуприной. Тоже Женей зовут. Мы с ним уже скооперировались готовиться к экзаменам по немецкому языку. Он пришел ко мне заниматься. Я глазами показываю на моего Женю. Мол, спит человек. С дороги.
— Тогда пойдем ко мне, — машет он руками. — Я пока один.
Мы тихонько вышли.
А когда я вернулся, мой Женя стоял у окна, чистил пилочкой ногти и поглядывал на улицу.
— Старик, — сказал он, явно довольный тем, что наконец‑то я пришел. — Пойдем погуляем в сквере.
— Пойдем.
В сквере, чтоб как‑то начать разговор, я спросил:
— А чего ты такой грустный был, когда кушал?
— Понимаешь, старик, такая мировая закуска была…
Он сказал это как‑то так, что я принял его слова как
издевку. Только не понял, над кем он издевается, надо мной или над собой? И подвыпустил когти.
— Понятно! И хочется, и колется, и мама не велит? — мне еще хотелось сказать: «Ты что, старик, не вошел в совершеннолетие?» Но воздержался и правильно сделал.
— Да нет, — без всякой обиды ответил он. — Просто поленился зайти в магазин, когда с вокзала сюда добирались.
— A‑aL
И опять молчим. Он малоразговорчив. Мне это импонирует. Я не люблю говорунов. Туда — в один конец сквера — идем молчим, обратно идем молчим. На скамеечках люди. Дело уже под вечер. Погода прекрасная. Москва! Женя помалкивает, посматривает, брелок в руках теребит.
Он начинал мне нравиться. Не позер, не умничает, как некоторые. Неторопливость и аккуратность, с какой он идет рядом, тоже мне по душе. И главное, я каким‑то образом чувствовал, что тоже нравлюсь ему. Где‑то в глубине души у меня таилась уже мысль: если сдадим экзамены и поступим в институт, приглашу его побывать у нас в Краснодаре; на море свожу, горы покажу. Что он видел в этой своей средней полосе?
Вот уже где таилась идея похода через горы к морю!
— Что‑нибудь опубликовал? — спросил он вдруг.
— Если не считать газетных публикаций, то один очерк в альманахе «Кубань». Вот и все.
— А я поэму написал, еще когда в школе учился. В стенной газете напечатали! — он снисходительно усмехнулся. — Женат?
— Женат, — ответил я. — А ты?
— Я тоже, — и снова этак снисходительно усмехнулся. Кинул свой, особый, взгляд в сторону, туда, где на лавочке сидели три девушки. — Как тебе эти девушки?..
— У меня две дочери, — говорю ему, всем своим видом и тоном давая понять, что меня не волнуют девушки.
— Старик, — как бы не замечая этой моей реакции, продолжал он свою мысль. — Какой вечер! Мы с тобой в Москве. И девушки прекрасные!..
Я взглянул на девушек: ничего особенного. Одна узколицая, остроносенькая, нескладная; другая полная, нос пуговицей. Третья, правда, ничего. Но когда улыбается, виден сильно выщербленный зуб. Я подивился про себя: «Что он находит в них?!»
— Хорошо! — говорил он негромко, чуть размыкая губы. — Я это к тому, что жизнь прекрасна!..
В этом весь Женя. Он большой жизнелюб. Хотя жизнь видит и понимает своеобразно. И не только в розовом цвете.
В Глорском он придумает себя. И невзлюбит. Может, потому и убьет его безжалостно. Ибо сам он любит жизнь не так. Он любит ее страстно, глубоко и человечно. Это я почувствовал сразу, с первых часов нашего знакомства.
Так мы познакомились.
Забегая немного вперед, скажу — Женя ушел с третьего курса. У него и без Литинститута, оказывается, дела пошли хорошо: в май — июньском номере журнала «Подъем» за 1964 год вышла его повесть «Грибы на асфальте». Он привез ее в гранках на первую летнюю сессию. Мы читали взахлеб. Удивлялись, восхищались, завидовали, поздравляли. Предрекали ему большой успех и отличное окончание Литинституга. Но на третью летнюю сессию он уже не приехал. К тому времени он стал редактором областной молодежной газеты в Воронеже «Молодой коммунар». В издательстве «Молодая гвардия» готовилась к выпуску его книга. Он мне сказал: «Старик, зачем?», — имея в виду учебу в Литинституте. У него уже было высшее образование, он окончил Воронежский сельскохозяйственный институт. Его заметил уже Гавриил Николаевич Троепольский.