Её тело шмякнулось. Упало с глухим, мягким и тяжёлым звуком, приняв неестественную, скрюченную позу. Руки подвернулись, голова завалилась, а ноги застряли между сиденьем и рулевой колонкой. Ивар отдёрнул руки... инстинктивно, на секунду. И застыл.
Чёрт.
Он боялся притронуться. Боялся по-настоящему, животно. Если она переломана... если позвоночник... если одно неловкое движение, и...
Мысль не закончилась. Не могла. Не хотела.
Но ждать было ещё страшнее. Каждая секунда казалась иглой под ногтем. Каждая секунда — это её кровь, которая течёт, её дыхание, которое он не слышал, её жизнь, которая утекала, может быть, прямо сейчас, пока он стоял... и боялся.
К машине приблизился пожилой мужчина: седой, в куртке, с морщинистым лицом. Спросил что-то на шведском, быстро, скомкано. Но Ивар понял: нужна ли помощь.
— Ring en ambulans! Väl! Ring! — Не ответил, а выкрикнул, сорвавшись.
Мужчина кивнул, потирая седой затылок.
— Redan gjort. Det är redan gjort.
Уже позвонили. Уже. Кто-то из тех зевак, которые стояли на дороге и глазели. Уже позвонили. Скоро приедут. Скоро.
Но скоро — это когда? Через пять минут? Десять? Двадцать? Алина не могла ждать двадцать минут. Не могла. И он не мог.
Ивар протиснулся в наполовину сплющенный автомобиль. Плечи не входили, но он втиснул, напролом, ободрав рубашку и кожу. Металл давил со всех сторон, как пресс, как ловушка, как гроб. Просунул руки под Алину: под спину, под шею, осторожно, как только мог. И почувствовал её. Тёплая. Ещё тёплая. Это хорошо.
Стиснув челюсти так, что скулы свело, он потащил Навроцкую на себя. Медленно. Сантиметр за сантиметром. То ли рыча, то ли поскуливая... он не различал, что именно издавал, что выходило из его горла. Может, и то и другое, может, ни то ни другое, может, просто звук, который не имеет названия.
Её тело поддавалось тяжело, неуклюже, цеплялось за всё — за сиденье, за руль, за обломки. Ивар тянул, и тянул. Рычал, скулил, и тянул.
За спиной прозвучал знакомый бас:
— Тащи! Я подстрахую!
Ивар узнал его раньше, чем обернулся. Голос Антона. Спокойный, ровный, уверенный — как всегда. Он здесь. Значит, ехал следом.
И... вашу ж мать!
Вашу. Ж. Мать.
Он даже злиться на него не имел права.
Не имел — и всё. Потому что это была его идея. Его. Ивара. Поверить Алине. Проверить. Позволить взять ключи, документы, дать ей свободу... иллюзию свободы. И посмотреть, что она будет делать. Куда побежит. К кому. К чему.
Это он попросил Антона устроить весь этот спектакль. Его слова. Его план. Его — сверху донизу, от первой ноты до последней. Антон лишь исполнял.
И вот теперь: перевёрнутая машина. Кровь на её лице. Ремень, перерезанный ножом. Тело, которое он вытаскивал из-под обломков, не зная, целы ли кости, цел ли позвоночник, цела ли она вообще.
Вот к чему привёл его план. Его блестящий, хладнокровный, расчётливый план. Его очередная игра в «кошки-мышки».
Ивар не ответил Антону. Не обернулся. Только стиснул челюсти ещё крепче, если это вообще было возможно. И потащил. Тащил Алину из искорёженной машины, а руки дрожали, и в горле стоял ком.
Скорая приехала быстрее, чем он ожидал. Может, семь минут. Может, пять. Он не считал. Не мог, не было в голове места для цифр. Только её лицо...
Они приехал. Спокойно, без сирены, без криков, без паники. Белая машина, белые фары, двое в зелёном. Выгрузили носилки, подошли, наклонились. Один пощупал пульс, второй заговорил — быстро, тихо. Ивар не слышал слов. Слышал только тон: ровный, профессиональный, деловой. Как у людей, которые видят такое каждый день.
Хотя... он видел и похуже. И только, глядя на неё, внутри всё замирало от холода.
Их отодвинули. Мягко, но отодвинули. Попросили отойти, дать место, не мешать. Ивар отступил. Сделал шаг назад, другой... и понял, что руки пустые, что её уже не держат, что её забирают, что чужие руки там, где были его. Чужие, аккуратные, в перчатках. Переложили на носилки. Пристегнули. Накрыли серебристой фольгой. Забрали.
Носилки влетели в заднюю дверь скорой с коротким стуком, с лязгом. Дверь захлопнулась. Машина тронулась — без сирены, спокойно, будто не торопилась. Будто не было нужды. Будто всё нормально.
Ивар сел в свою машину. Руки на руль. Завёл. Поехал следом, не отрываясь, и держа белые габариты в лобовом стекле, как ориентир, как единственное, что сейчас имело значение.
А Антон тихо работал. Методично, без лишних глаз почистил машину. Выудил сумку с её вещами, ту самую, которую она таскала с собой, и в которой лежали обе папки. Подхватил тот самый нож, нашёл пистолет, который она-таки нашла, выгреб всё из бардачка — документы, бумаги, таблетки, флакон туалетной воды. Всё. Слодил в сумку, сел в свою машину и поехал.
* * *
Больница. Районная, небольшая, из красного кирпича, с белыми рамами и флагом. Скорая влетела в приёмный покой задним ходом, с коротким визгом шин. Ивар затормозил следом, выскочил следом.
Алину выкатили из скорой. Быстро. Кто-то крикнул что-то коротко и отрывисто. Медсестра метнулась к ним. Ещё кто-то. Двери распахнулись, и носилки вкатились туда.
Двери закрылись. Ивар остался в коридоре. Один.
Белые стены. Белый пол. Белый свет. И тишина. Та самая... больничная, стерильная, в которой слышен каждый звук: гул лампы, шорох чьих-то шагов за стеной, далёкий, приглушённый звон инструмента на металлическом подносе. И его дыхание — частое, рваное, слишком громкое для этого коридора.
Медсестра завела его в кабинет, оказывая первую помощь, обработав его руку. Он молча принимал. Затем пришёл врач и увёл его в соседний кабинет, сшивая кожу аккуратными, ювелирными стежками.
Когда он вернулся в коридор, Алина всё ещё была где-то там... за белыми дверьми.
Он не находил себе места. Каждые три секунды бросал взгляд на те двери — двойные, белые, с круглыми окошками, за которыми — она. Под лампой. Под наркозом. Живая или нет — он не знал.
Пульс прощупывался. Он помнил... когда тащил её, когда просунул руки под спину, когда почувствовал под пальцами, тонкий, частый, слабый, но он был. Это что-то значило? Или ничего? Пульс — это не гарантия. Пульс — это просто сердце, которое ещё бьётся. А бьющееся сердце не значит живой человек. Не значит целая. Не значит, что вернётся.
Блядь. Блядь. Блядь!
Он развернулся, прошёл обратно. Сел. Встал. Снова сел. Опять встал. Ходил.
Когда в конце коридора появился Антон, Швед тихо выдохнул. Не с облегчением — нет. А с чем-то... с тем, что рядом есть кто-то, кто не сходит с ума. Кто может стоять прямо. Кто может думать.
Антон подошёл. Долго, пристально, внимательно смотрел на Ивара. Тем своим взглядом, который видел всё и никогда не показывал, что видит. Затем тихо сказал:
— Сядь. Успокойся. Всё обойдётся.
Ивар ничего не ответил.
А Антон потом добавил другим тоном, деловым, негромким:
— Нужно будет поговорить с копами. Я всё решу.
Ивар кивнул. Не глядя. Машинально. Кивнул, и тут же забыл, о чём речь. Посмотрел на двери, ведущие к операционной. Белые, двойные, с круглыми окошками, за которыми — стерильный свет и чужие руки, которые сейчас делали с ней то, что он не мог. Которые, может быть, спасали. Или нет.
Он сел. Тяжело. Как будто из него вынули все кости, и осталась одна оболочка. Опустил голову. Согнулся, разводя лопатки так, что грязная и рваная рубашка натянулась на спине. Пальцы зарылись в волосы.
Антон стоял рядом. Молчал. Не трогал. Не утешал. Просто стоял.
Ивар закрыл глаза. Темнота. Тёплая, тихая, своя. В этой темноте — её лицо. Не то, что с ссадинами и кровью. Другое. Живое. С этими глазами — цвета осени, в которые он смотрел столько раз, что перестал считать. С этим ртом, который произнёс, беззвучно, за стеклом машины: «Я лучше сдохну.»
Швед стиснул зубы.
Выживи, Навроцкая. Встань на ноги... тогда я сделаю всё, что ты мне скажешь.