— Надо? — удивился Матвей. — Вам надо, так возвращайтесь. Мы к чертовой бабушке не полезем. Ну его в… Ну его, чертов черный дом. Не… Хотите — возвращайтесь. Подсвечивать дорогу не станем, потом еще к нам придет. У нас нейтралитет с этой дрянью.
— С какой? — спросил Азамат, радуясь неистраченным десяти патронам. Если караульные, тертые калачи с пулеметами, не хотят куда-то идти, то придется ему. И, видать, дело серьезное. Жаль, кончились пули боло. — С какой дрянью?
— Я ж сказал, — лениво процедил Матвей, — с чертовой бабушкой. Раз девчонка туда пошла, значит, позвала ее старуха. И теперь какое-то время по окраинам детишки пропадать перестанут. Нажрутся твари и спать лягут.
— Как — нажрутся? — Уколова сглотнула.
— Ну, как… может, молча, а может, и обсуждая текущую политическую ситуацию в мире. Кто их разберет, упырей. Хана ей, вот и все. Живыми оттуда никто не возвращается. А если возвращаются, то мы их сжигаем, как правило. И безопасности ради, и эстетики для… Больно уж вонюче они пахнут. А че, когда помер, то гниешь, знамо дело. Жутко падаль эта воняет, трупниной несет от них, кто все же возвращается. Вот и жжем. А им насрать, они ж померли.
Уколова обернулась, глядя в темноту…
— Даша… Где ты?…
* * *
…Как оказалась здесь? Почему? Не вспомнить, не дотянуться внутрь себя. Тах-дах-тах-дах… Это твое сердце бьется внутри, чуть подрагивая и замирая на каждом третьем ударе. Птицей вспархивает, щекотно проводя крыльями внутри, и снова пропадает. Что это, что это такое… Что?
Ноги несут сами по себе. По грязи, по крошащимся крысиным черепам, по детским косточкам. Тьма вокруг ослепляет и дает возможность видеть все. Каждая линия ломающегося позвонка отражается внутри. Каждый изгиб маленького ребра виден как на ладони. Ноги хрустят костями. Ноги несут вперед.
Дом в три этажа. Дом с колоннами. Грубыми, толстыми книзу и сужающимися к бетонному треугольнику, придавившему их сверху. Колоннам тяжело, они одышливо скрипят жирными телами, бледными и светящимися алебастровыми разломами в лунном свете.
Дом жадно смотрит на нее, вглядываясь в самую душу, рассекая ее темными нитями паутины, вцепившимися десятками крючков на кончиках. Не пустить, не дать удрать, не разрешить уйти. Дом сопит сотней трещин и дырок, жабрами черных руин, высящихся над округой.
Время не пожалело новостройки, кирпичные и светлые. Оголенные скелеты многоэтажек, поднявшихся перед Войной, обглоданы протекшими годами и голодными ветрами. Обточены мириадами дождевых капель и биллионами льдинок алмазной крепости, двадцать лет обдиравших каждый развалившийся костяк.
Под грудами растрескавшегося кирпича и выгнутых китовьими остовами крыш неровно спят души непроснувшихся жильцов. Они не выжили, даже не дождавшись разорвавшегося рядом солнца. Они умерли от невесомых крохотных убийц, рассеянных над бывшим поселком пролетавшей стальной смертью. Выращенные в лабораториях крохи убили огромных и маленьких людишек, не уцелели ни стар, ни млад.
Их крики слышатся даже сейчас. Режущие битым оконным стеклом, раздирающие ржавыми граблями, шинкующие трухлявыми вертелами. Крики ползут со всех сторон, окружают, шипят рассерженными гадюками, вцепляются в незащищенные живот и пах. Ледяными спицами втыкаются в хребет, косточку за косточкой, нерв за нервом. Вопят убиваемыми кроликами в голове, терзая даже не уши, кроша изнутри зубы и выдавливая глаза.
Сиреневые, салатовые, красные души погибших текут со всех сторон. Незаметно и обманчиво медлительно, все ближе и ближе. Перекатываясь через зеркало разом замерзшей земли, тянут острые пальцы-щупальца, ругаются, видя расстояние. Наша наша наша нашанашанашанаша… шепот придавливает тяжелее рухнувших этажей. Не отпускает, манит к огненным провалам мнущихся черепов, к белоснежным клыкам в сухих обескровленных пастях.
Души, склизкие и опасные, катятся дальше и дальше. Живая, пульсирующая своим теплом дурочка притягивает магнитом. Голод и желание идут раньше хозяев, загнутыми пиками колючей проволоки хлещут, впиваются прорастающим страхом, обездвиживают.
Приторный запах сгнившего абрикосового сада и серая плотная завеса уморенного коровника идут перед ними. Ноздри бы заткнуть, да руки плетьми вдоль тела, мягкие на кончиках пальцев и закостеневшие выше, бледные, бесполезные руки. Тлен и гниение все кучнее, все плотнее — сзади, справа, слева.
Крик не пугает желающих живого тепла. Вопль не зовет на помощь бросивших ненастоящих друзей. Никакой помощи не случится, и никто не придет. Одна против ужаса, одна-одинешенька посреди стылой мертвой пустыни, раскинувшейся в недосягаемой для человеческих глаз темноте вдоль сдохшей железной дороги.
Призраки и их слуги боятся лишь одного черного старого дома. Скрипа досок обшивки, выпирающих ребрами рыцарской кирасы. Неуловимой угрозы шепота, идущего из глубоких подвалов и чердака, чья злоба чернее черного. Да-да, они опасаются даже его тени, ширящейся вокруг, неторопливо и неумолимо настигающей всполохи сиреневого, оранжевого и салатового. Призраки, комки кровоточащих, неупокоенных душ, мягко лопаются и звонко трескаются, не успевая удрать от тьмы, падающей со стен и крыши черного дома. Тень особняка растет, впитывает в себя умирающие останки злобы и насыщается нерастраченным страхом.
Мертвый оскал зеленовато-трупного черепа, ухмыляющегося с небес, подталкивает в спину. Вперед, дурочка, лишь там ты спрячешься. Если повезет, тебя найдут. Не повезет — останешься в громаде с колоннами. Там безопасно. Там можно выжить. Ведь луна скоро спрячется в клубки черных туч, и призраки вернутся. Настигнут, загонят, выпьют досуха.
Шаг за шагом, хрусть-хрусть косточками под сапожками. Да-да, вперед. Не смущайся, торопись, луна глумливо хохочет беззвучным смехом с небес, оттаскивает рычащую тень, ярящуюся сторожевым псом, выпускает оставшихся призраков. Луне весело играться с идиоткой, оказавшейся на мертвой земле в одиночку. Беги, беги, пока тебя не догнали.
Воздух густой и вязкий, сладкий, пахнущий разрушенным кладбищем и его обитателями. Лезет в нос, рот, горло, смердит даже в ушах. Смерть, невидимая и осязаемая, танцует над черным домом, не решаясь проникнуть в оскал чердака.
И хорошо, и хорошо, немножко осталось — и скоро окажется внутри… Чуть-чуть.
Ступени растрескались. Трещины змеятся сухими венами. Посередке — вытертая до желобка дорожка. Удобная и такая надежная. Вроде бы — оскользнуться и упасть, а вот не выйдет. Ноги ступают ровно, не шатнуться, не качнуться. Топ-топ-топ, вот и все, вот и поднялась. Сиреневые пальцы-когти скрипят угольной пылью из-под убежавших ног, вгрызаются в звонко лопающуюся землю. Тянутся следом, бессильные и трясущиеся, тянутся, переходя в тень от дома, рассыпаются прахом, но все еще пытаются вцепиться в куртку, в брюки, в шарф… А не в волосы или голую кожу в прорехе брючины. Касаются пояса, желая аккуратно ухватиться за него и потянуть, выдрать из плена темноты…
Кого боятся волки? Медведя. От кого бегут крысы? От кота. Кто жрет всех?
Тот, кто сильнее. Или та.
Обернуться, броситься назад, к радостно встрепенувшимся сиреневым и салатовым силуэтам. Рвануть что есть сил, и…
Дом выбрасывает из приветливо распахнутой глотки входа широкий язычище из тьмы, клыков и паутины. Капканом хватает поперек и утаскивает, хохоча пастью дверей. Призраки неупокоившихся людей плачут, разбиваются, понимая — не успели, не помогли, не спасли.
…Дом стар и темен…
Стучит где-то в стенах хриплый пульс труб. Воет скалящаяся ржавой решеткой вентиляция. Тягуче тянутся вниз капли въевшейся сырости. По стенам расползается фосфор мохнатого ковра плесени. Паутина висит серыми мертвыми знаменами. Здесь живет лишь умершая память и живая смерть.
Посреди прячущегося в темноте коридора — одинокая уставшая девочка.
Поиграем? Поиграем, соглашаются этажи дома. Это же так… вкусно.
Стены — не только в плесени и паутине. Десятки и сотни, если не тысячи лиц смотрят вниз. На нее. Лица — бледно-трупные, подсвеченные светящейся, шевелящейся дрянью вокруг них. Черно-белые, цветные, выцветшие и еще яркие, фотографии следят за стуком сердца и любым движением.