Наибольшая же скандальность, без сомнения, проистекает из того факта, что операции прямо воздействуют на само лицо. Будучи поверхностью контакта внешнего и внутреннего, лицо представляет собой центральное место производства значений, где мы являемся интерпретаторами и интерпретируемыми, и субъективации, поскольку через лицо мы зафиксированы в качестве субъекта. Именно поэтому лицо требует контроля и управления, и свободное изменение лица без медицинской необходимости кажется настолько извращенным действием, что может только вызывать недоумение и ассоциироваться с мазохизмом или влечением к смерти. Тем не менее операциями руководило прямо противоположное: поиск чистого желания, который осуществляется прежде всего в нарушении границ, навязываемых желанию моралью, психоанализом, феминизмом и особенно – религией.
Несмотря на свою жестокость, даже и при обезболивании, хирургия послужила утопии не знающего преград желания, позволяя Орлан сделать себя гипертелом, виртуальным телом. Изменяя свое лицо по образцу персонажей знаменитых картин, Орлан буквально воплощает в своем теле частицы обширного корпуса истории искусства и одновременно прибавляет свое собственное тело к телу искусства, изготавливая реликварии и рисунки, сделанные ее тканями и кровью, трансформируя саму себя в настоящее живое произведение искусства. Итак, соединение своего лица и своего тела с лицом и телом искусства, уподобление живой материи художественному материалу, стирание различий между публичным и приватным, внутренним и внешним, здесь и там – таковы процессы, посредством которых лицо и тело здесь и сейчас теряют свою реальную плотность, покидают субъективную интимность, выходят вовне и растворяются в огромном гибридном глобализованном гипертеле искусства. Это не может оставить без изменений и само искусство.
С середины 1990‑х годов Ванесса Бикрофт организует в самых больших музеях мира перформансы с молодыми женщинами, поставленными на высокие каблуки и раздетыми или одетыми только в легкое белье. В феврале 2001 года в Кунстхалле в Вене перформанс «VB 45» (сорок пятый) предоставил возможность с помощью объявлений набрать пятьдесят молодых австриек от восемнадцати до тридцати пяти лет, стройных, ростом 1,75–1,85 м. Они должны были на протяжении трех часов стоять молча, не встречаясь взглядами с зрителями, которые, в свою очередь, были приглашены наблюдать за тем, как усталость действует на тела и изменяет живую картину. Совершенство тел и реквизита служит главной линии: «Ошибка в перформансах – это девушки, обутые в плохую обувь или одетые в невзрачные свитеры, которые им велики или малы»[700]. Именно пластическое совершенство руководит отбором фигуранток и выбором используемых обуви и белья от самых знаменитых дизайнеров: для перформанса в Музее Гуггенхайма Бикрофт «просто нашла самые дорогие бикини, какие существовали на тот момент»; именно поиск совершенства и абсолюта ведет художника также к тому, чтобы все больше и больше обнажать своих моделей: «На самом деле мой идеал в одежде – это ню», – заявляет она. Избранные ею женщины от рождения имеют слаборазвитую грудь – настолько мальчишескую, насколько это возможно, они способны «быть обнаженными, не будучи сексуальными», они достаточно бестелесны, чтобы их нагота могла парадоксальным образом «охлаждать» публику и делать из ее перформансов антисекс-шоу. Ванесса Бикрофт черпает свои эстетические ориентиры, свой образ действий и идеал прекрасного в моде от-кутюр, в роскоши. Ее фигурантки, калиброванные, обнаженные, десексуализованные, неподвижно размещенные в пространстве, на самом деле представляют собой только проявления одной и той же абстрактной модели. Это не клоны, но уже и не настоящие люди-женщины: это существа-мутанты, далеко уклонившиеся от пределов феминизма предшествующих десятилетий.
Японская художница Марико Мори, которая также появляется на международной художественной сцене в середине 1990‑х годов, идет еще дальше Ванессы Бикрофт в развоплощении и стирании сингулярностей. Ее дематериализованный и лишенный основ мир согласуется с культурой компьютеров, сетей, игр, моды, кибермузыки и бесконечного микширования. Фотографируется ли она в виде картинки из комикса, или в виде сверхъестественного существа в окружении маленьких летающих будд, помещает ли она себя в мизансцену виртуального рая, где перемешаны футуристические одежды и среда хай-тек, появляется ли она в «Начале конца» («Beginning of the End») внутри плексигласовой капсулы, одновременно представляющей собой кокон и интеркосмический объект, помещенной в тринадцать мест, символизирующих прошлое (Ангкор, Гиза, Ур и т. д.) и становление планеты (Лондон, Токио, Гонконг, Шанхай, Нью-Йорк и т. д.), в любом случае ее изображения (часто очень большого формата) всегда фееричны, обольстительны, зрелищны и ярки. От них исходит оптимизм, который заставляет верить, что найдена гармония между искусством, жизнью, счастьем и деньгами, даже если эта гармония на самом деле и представляет собой лишь поверхностное забвение, безразличное к вполне конкретным бедствиям мира, не знающее о них. Разве не пытается сама художница примирить аборигенов Австралии с «глобальным капитализмом»[701], добродетели обмена – с добродетелями капитала? Разве она не стремится во имя гуманизма, предполагаемых универсальных ценностей и духовности возобновить связи между искусством, религией, наукой и природой, которые были разорваны в течение ХХ века? В забавной смеси футуристических технологий и культурных традиций, глобальных акций и гимна локальным культурам, забегая вперед в поисках утраченного рая, Марико Мори стремится выровнять шероховатости мира. Неровностям и конфликтам настоящего она предпочитает ностальгические воспоминания о мифическом прошлом и гладкие спокойные горизонты предсказанного будущего. Работа Марико Мори приводит к отступлению из мира, когда от него бегут, помещая себя в других пространствах и временах, в царстве, где тела, культуры, пол, природа, технология, божества, Восток, Запад, капитализм и аборигены смешиваются во вселенской гармонии. Что может быть наивней, чем открыто ставить своей целью «приобщить людей к духовной основе мира, отвратить их от политических, религиозных и идеологических противостояний, свирепствующих на планете Земля»?
Появление на художественной сцене таких работ, как произведения Ванессы Бикрофт и Марико Мори, происходит примерно через четверть века после публикации «Талсы» Ларри Кларка (1971) и дебюта Нэн Голдин. Глубокие экономические и социальные потрясения, которые произошли за этот период, сопровождались значительными трансформациями технологий, отношений между людьми и миром, чувственности и менталитета. Роль фотографии в искусстве изменилась в аналогичных пропорциях. Кларк и Голдин, а также Араки, Мэпплторп, Копланс и Биллингем фотографически освободили маргинальные зоны, выступили против социальных норм, изобрели новые модусы визуальности (часто сексуальной или телесной), утвердили сингулярные идентичности, которые обрели свою территорию в фотографии. На смену утверждению различий и идентифицирующих сингулярностей приходят тематизация того же самого и определенная формальная стандартизация. Будучи детерриториализующим феноменом, увеличивающаяся глобализация художественной сцены, выраженная в автономизации произведений от местной конъюнктуры и в росте транснационального художественного сообщества, вносит свой вклад в обесценивание идентифицирующего подхода, как сексуального и телесного, так и территориального и национального. Таким понятиям, как «я», «пол», «территория», «здесь», а также «нация» в произведениях составляют конкуренцию ценности того же самого и виртуального.
Отмена иерархий
В конце тысячелетия искусство-фотография участвует в движении секуляризации искусства, внося свой вклад в воспитание зрителя, готового к роли актера, и в принятие коммерческой и предпринимательской модели. С одной стороны, отношения между произведениями и зрителями обновляются с помощью принципов обмена и форм диалогизма. С другой стороны, потребление, реклама, мода, предпринимательство – словом, все традиционно внешнее по отношению к искусству становится эстетическими моделями.