Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Но они долго не могли успокоиться. А ночью жутко кричал сыч.

Может, именно это воронье и жуткие крики сыча навеяли ему тревожную тему, которая потом прошла в повести «Билет на балкон». Тема опустошительной ядерной войны. Тема равнодушных людей, для которых мир с его тревогами и проблемами как бы не существует.

Уже тогда, в нашу первую ночевку на природе, в разговорах Жени у костра я почувствовал тревожную ноту: «Неужели все это, эта красотища однажды…» Его меланхолическое состояние я отнес на счет неважного самочувствия: обгорел на солнце, не выспался, об дорогу ударился. Теперь вот нахальное воронье раскаркалось над нами. Им‑то, конечно же, предпочтительнее была бы падаль войны, чем эти два здоровых и счастливых человека.

Ах, с какой же силой, с каким убийственным сарказмом он потом обрушится на Василия Петровича, который вроде человек, и вроде и не человек, а так — одноклеточное.

Перед сном он мне сказал, продолжая какую‑то свою мысль:

— A — а! Ладно, старик. Хватит об этом. Ты мне о лесе, о лесе еще расскажи. На сон грядущий. Подкинь мысль, чтоб с нею я и уснул.

— Я могу подкинуть такую, что не уснешь.

— Нет, старик, не надо. А впрочем… Давай. Любую. Пусть она вышибет ту, которая не дает покоя.

— А что тебе не дает покоя?

— Я же тебе говорил, старик. Ты старый, невнимательный, античеловеческий друг! Я тебе сказал: «Неужели все это, — он кинул взглядом вокруг и поднял глаза к темному звездному небу, — вся эта красотища однажды…»

— Если не однажды, то постепенно мы, люди, и уничтожим все. Вот, например, лес. Форменным образом — рубим сук, на котором сидим. Еще и радуемся: план выполняем, экономику поднимаем…

— А посмотри, какой ты кострище разложил! — тут же уел меня Женя. — Это же тоже лес?

— Ты, Женя, старый, ненаблюдательный, ехидный друг. В костре горят сухие ветки. От них надо очищать лес. Чтоб ему жилось и дышалось свободнее. И вообще тебе надо знать, что в лесу есть так называемые спелые и перестойные деревья. Их надо вырубать. Освобождать подросту жизненное пространство. Вот это действительно на пользу лесу и народному хозяйству. Одних только ценных

пород — бука, дуба, пихты, каштана — спелых и перестойных в нашей с тобой автономии более 176 тысяч гектаров, это около 46 миллионов кубометров. При нынешних темпах рубки — примерно полтора миллиона кубометров в год — работы хватит на 30 лет. А за тридцать лет новые леса поспеют. Так что лес надо рубить. Спелый и перестойный. Чтоб новый рос… Помогать надо лесу возобновляться.

— Хе — хе — хе! — рассмеялся обычным своим смешком Женя и полез в палатку. Потом высунулся. — Спасибо, старик. Я теперь буду спать спокойно. Знаешь почему? Потому что ты подал мне интересную мысль, есть над чем подумать: каким — таким образом лес сохранился до наших дней с третичного, как ты говоришь, периода без помощи человека?

— Подумай, подумай. Над этим многие голову ломают.

— И ты подумай, старик.

— Я уже надумался.

Не знаю, о чем он думал в ту ночь. У меня были свои мысли: вот окончил я Литинститут… Шесть лет! Шесть долгих, коротких лет! Можно и нужно подвести какие‑то итоги и спросить у себя — ну и что дальше? Я не мог отделаться от этой мысли и не мог сосредоточиться на ней. Мешал Женя. Вернее, его итоги. Подводя свои итоги, я невольно думал о его успехах. И получалось, что у него они несравнимо ощутимее: редактор областной газеты, выпустил три книжки, опубликовал с полдюжины рассказов в разных столичных журналах. Член Союза писателей. То есть он практически добился своего. А я только думаю — что же дальше? На моем счету пара очерков да пара рассказов в нашем альманахе «Кубань». Вот и все. А мне уже тридцать восемь лет!..

Догадывался ли мой друг о том, что я на распугье? Да. Мы были настоящими друзьями, мы не только понимали, мы чувствовали друг друга с полуслова, если можно так выразиться. Правда, в походе он не говорил со мной на эту тему. Основательно и искренне он поговорит о моей творческой состоятельности на страницах повести «Билет на балкон». Через Кутищева. А чтоб я не «узнал себя», он сделал его диспетчером таксомоторного парка.

Глорский чувствует творческий кризис друга. Утешает его: «Ты хороший, добротный писатель». Он даже делает великодушную попытку возвысить его над собой: «Я завидую тебе, старик». Он бичует себя нещадно: «Какую пус

тую, бесцветную жизнь я вел до сих пор… Игорь, ведь ни строчки, ни одной настоящей строчки за столько лет». Наконец он предлагает писать вместе: «Давай писать вместе». (Кстати, это на самом деле было. Об этом ниже.) «У нас, — говорит Глорский, — счастливое сочетание. У меня выдумывать всякие штучки, чтобы глушить читателя. У тебя усидчивость, детальное описание, все такое разное…» И наконец, он тоже подводит, причем вслух, свои творческие итоги. Они его не радуют. Халтура все, халтура! И он мучительно ищет выход из своего творческого кризиса. И видит выход в том, чтобы научиться у друга самодисциплине, упорству, аскетизму. Он принимает «веру» Кутищева, пытается отбросить прошлое и со свойственной ему энергией и верой в себя строит планы на будущее. «Теперь я знаю, о чем напишу». Он решает взять себя в руки, просит Кутищева помочь ему в этом. «Старик, ты должен взять меня под железный контроль». «Старик, дай я тебя обниму. Ты вернул меня к новой жизни».

Выходит, в тот момент, когда я мучился вопросом — что же дальше? — Женя мучился тем же вопросом. Только у меня были свои проблемы, у него — свои. Я ничего, по сути дела, не успел. Он многое успел, но «все это не то». Я ему верю, хотя кое — кому может показаться, что Глорский (Дубровин) рисуется здесь. Ведь он издается, он писатель, он признан. Чего же более? Дело в том, что Глорский задуман глубже. Он понимает, что успех его призрачный, что впереди его ждет творческий крах, если он не возьмется за дело как следует, если не научится пахать глубже. А творческий крах для него страшнее, чем творческая несостоятельность Кутищева для Кутищева. С высоты больнее падать. Но он, Глорский, не может быть другим, а потому он не состоится как серьезный писатель. Он это понимает и потому, может быть, исчезает не только из поля зрения друзей и близких, а и вообще из жизни.

Читателю в какой‑то момент кажется очевидной творческая несостоятельность Глорского, а потому его великодушное признание Кутищева как хорошего добротного писателя, желание помочь ему походит скорее на издевку, чем на дружеское участие. В самом деле, чем может помочь утопающий утопающему?

Кутищев, должно быть, понимает это и потому отказывается писать вместе с Глорским. Но наверно не только потому, что Глорский ему не помощник, скорее всего в нем протестует его творческое самолюбие: ему не нужен

успех, к которому приведут его за руку. Он или сам его достигнет, или не состоится как писатель. Так он решил.

Это его решение глубоко задевает Глорского — Кутищев отвергает его щедрость, не желает идти с ним в одной упряжке! — и тогда он отбрасывает прочь все свои благие намерения и снова становится Глорским. (От себя не уйдешь.) Это и срыв, и вызов другу и жизни, и самому себе, это и отчаяние. Он легко дает подхватить себя вихрю нового увлечения и исчезает навсегда.

Ну а что же сам автор?

Во вступительной статье к сборнику «Билет на балкон» кандидат филологических наук В. Скобелев пишет: «Разумеется, всякое художественное произведение (и в первую очередь проза и драматургия) — эго, в конечном счете, испытание героя, проверка делом его социальной и нравственной ценности. В этом смысле Евг. Дубровин не исключение, с тем лишь отличием, что испытание героя предстает у него как жестокий психологический эксперимент, имеющий подчас самые неблагоприятные последствия…»1

Именно этому жестокому эксперименту подверг себя Женя. Я говорил в начале повести, что мы пошли через горы не от скуки, а чтобы посмотреть на себя и испытать в чем‑то. И подумать над вопросом: «Зачем ты?»

Ответ на этот вопрос для самого Жени, очевидно, оказался неутешительным.

221
{"b":"221467","o":1}