— Земелька, земелька, вся выпахана, Гаврила Елисеич. Руки нужны. А земля верно — грех судачить. Особенно здесь, наверху.
— Приберешь, обиходишь, а земелька, она в долгу ходить не будет. — Подскоков, сунув большие пальцы под резинки старых помочей, прищурившись, обстрелял глазом пашню, одобрил: — Выписал, уж я те дам. Сохой так-то не изладишь. А как скажешь, Семен Григорич, силу ведь на него надо, а? — урядник подошел к плугу и качнул его сапогом. — Не поевши, не берись, так или не так?
— Пахота — дело известное. Да и какая еще лошадь. А плугом все легче и самому и лошади.
Подскоков оглядел плуг, попробовал взяться за ручки.
— Добра штука. Но для землицы всего угодней назем. Как скажешь?
Семен хотел что-то ответить, но Подскоков не стал его слушать, придав своему голосу строго-казенный тон:
— Управа, Семен Григорич, писульку тебе послала.
Урядник хлопнул себя по бокам, вспомнил о мундире и пошел к своим дрожкам. Надев мундир, застегнулся и, вернувшись, подал Семену свернутый лист бумаги:
— Чего там есть, не читал. Бумага не по нашему ведомству, хотя и надлежит знать. — И Подскоков помедлил уходить. — Что-нибудь важное?
— Собирают в воскресенье в земском клубе образцовых домохозяев, — сказал Семен и стал читать: — «Всенепременнейше, для совета по делам нового порядка землепользования и приобретения машин». Хм. Какой же я образцовый, Гаврила Елисеич? Ошибка небось?
— Образцовый, так точно. Ошибки нету. У власти, Семен Григорич, не бывает ошибок. А что это такое — образцовый, примером понять? Всю дорогу думал, и в какое взять рассуждение.
— Образцовый, надо считать, как лучший, у коего есть чему поучиться.
Урядник пробежал пальцами по пуговицам, все ли застегнуты, одернул мундир, прокашлялся, как бы предупредив о важности своих слов, заговорил твердо:
— Значит, по закону властей строгость порядка сходствует как установление. Вот и все.
Урядник строго выпрямился, стал совсем длинным, важным, и все крестьянское в нем исчезло.
— В земских записях все разнесены по статьям, местам и наличиям звания. Ты определен, как образцовый и к явке неотложный. Я это возьму к себе на заметку и по своему начальству дам знать. А ты и в самом деле таков: жизни правильной, трезвой, деньги завелись — расходуешь с умом. Взять хотя бы плуг — умственная штука. А ты выглядел и купил.
— В складчину с братом, — подсказал Семен.
— Хоть бы и так. Сам Андрей без тебя не дошел бы. Ну, просим прошения — оторвал от работы.
— Да нет, ничего, я тоже домой собрался.
— Желаю здравствовать, — Подскоков приподнял ладонь и пошел к лошади, выбивая своими большими сапогами пыль из травы.
XXX
Ранним воскресным утром Семен и Анисья выехали из дому. Анисье хотелось поглядеть город, побывать на базаре, походить по лавкам и купить ниток, иголок, пуговиц, свекрови на юбку. Хотела и себе присмотреть товару на платье, так как имела свои деньги, заработанные на ферме.
В городе остановились у Анисьиной крестной. Прибрали лошадь, напились чаю и собрались по делам. Хозяйка проводила гостей за ворота и позавидовала им, что они молоды, веселы, довольны друг другом и вот пошли днем, при людях, взявшись за руки.
У коновязи земского клуба стояло много телег, колясок, несколько рессорных карет с кучерами на козлах. На высоком каменном крыльце, под железным козырьком, по ту и другую сторону высоких застекленных дверей стояли навытяжку два усатых полицейских чина, при аксельбантах, шашках и наганах. Окна второго этажа были распахнуты, и через них на улицу лились мягкие вздохи духового оркестра. Гостей встречали вальсом «На сопках Маньчжурии».
До начала собрания еще оставалось время, и Семен погодил заходить в клуб. Он сел на низкую, с заваленной спинкой, лавочку под кустами сирени, обрамлявшими каменный особняк и закрывавшими его от проездной улицы.
В легком утреннем воздухе, еще не нагретом солнцем, музыка звучала чисто и ясно. Печальные переходы знакомого вальса отозвались в душе Семена, взволновали почти до слез. Он вспомнил старый тенистый парк Лесного института и такое же воскресное утро, когда впервые услышал сразу захватившую его мелодию, в которой билось и рвалось на волю чье-то безнадежно надорванное сердце. Только потом, позднее, Семен узнал, что это был вальс о трагедии Мукдена, где сложили головы тысячи и тысячи русских солдат, оплаканных всей Россией. Семен долго жил под влиянием этой музыки, любил и страдал от нее, не находя себе места, считая, что в проклятой судьбе людей в чем-то виноват и он, Семен Огородов. «А что изменилось с тех пор? — вдруг возник в душе его тревожный вопрос. — Нет, ты скажи, что изменилось с тех пор?» — допытывался чей-то неотступный голос, и Семен знал, что не найдет ответа, и вальс, как и прежде, звучал для него жгучим упреком.
Взволнованный музыкой и воспоминаниями, Семен по широкой лестнице поднялся в небольшой светлый зал, уставленный венскими стульями. Он сел на первый попавший ему на глаза стул, и тот же внутренний голос спросил: «А что изменилось?» — «Я другой, — возразил Семен. — У меня все сбылось, как я хотел. Я счастлив, и счастливы самые близкие мне, мать и жена Анисья. Земля, труд, любовь — не к этому ли я рвался! Я никому не желаю зла. У меня нет врагов». — «Но ты скажи, что изменилось?..»
Рядом сел дородный дядя, тяжело дыша и откашливаясь. От него несло пивом и горячим потом. Вытерев литой, красный, в седых волосиках, загривок большим несвежим платком, он засунул его за борт жилета и наклонился к Семену, прижимая ладонью к груди свою ухоженную и надвое расчесанную бороду:
— Будем знакомы: Квасоваров я. Огородов? Слыхал, фамиль межевская. Выходит, тамошний. Я всех знаю в уезде, потому сам всем известен. Илья Квасоваров. Неуж не слыхал?
— Не приходилось.
— Мне полагается сидеть там, в третьем или на худой конец в четвертом ряду. А я опоздал, и мелкота набилась. Ей только уступи. Кха.
— Да и отсюда услышим.
— Чудак ты, Огородов. Постой-ко, постой, да ты здесь, никак, впервой? Оно и видно. Здесь места рублем расписаны. Понял? Ну вот, по доходу и честь, и место.
В это время на возвышение под высоким портретом Николая стали подниматься сановитые господа в сюртуках и жилетах, бритые и с бородами, лысые и стриженные по-мужицки, под горшок. Все держались прямо, степенно, не беспокоя друг друга, — каждый знал свое место. Потом из дверей сбоку от портрета императора вышел худой, белый, вроде окостеневший старичок, земский начальник. У его кресла стоял с косым прилизанным пробором молодой чиновник и сторожко глядел на подходившего старичка, готовый отодвинуть ему и опять придвинуть кресло. Как только старичок встал за стол, в зале всплеснулись жидкие хлопки. Похлопал и начальник в ответ, но мелконько, одними пальчиками. Усердней всех лязгал в толстые ладони Квасоваров — и у него вырывался тупой, сильный звук, под который он еще и притопывал подошвой сапога.
— Фф-у, черт, хуже всякой работы, — вздохнул наконец Квасоваров, когда зал утих. — Но это наши апостолы, пошли им господь здоровья. Иначе не заметят. — Он опять вытер шею, обмахнул лицо и тем же скомканным платком ткнул вперед: — Рядом-то с начальником, по правую руку, сам Капитон Созонтыч Ларьков — у них с зятем около семисот десятин в запашке. И все по Туре, голимый чернозем. И этот тоже, с краю-то какой, Фока Ухватов, на глазах облысел: лони полтораста десятин по суду оттяпали у него. Дважды из петли сыновья-то вынали. А влево, с козлиной бородкой, видишь? Лесом приторговывает да в Ирбитском уезде четыреста десятин засевает. Дочь, сказывают, за прокурора в губернию отдал. Влиятельный. Голой рукой нас не бери.
— А у тебя сколько? — поинтересовался Семен.
— Пашни ежели — сотни не наскрести. Но теперь только не зевай. Полетят мужицкие лоскутки.
— Тише вы, слушать мешаете, — прошипел кто-то сзади. Квасоваров откачнулся от Огородова и сразу задышал глубоко, шумно, задремывая. А Семен тупо глядел на ораторов и не понимал, о чем они говорят. В ушах у него не переставая звучала мелодия вальса, и знакомый голос с явной укоризной дознавался: «А что изменилось?»