Когда вошел в избу, мать уже засветила лампу и задергивала шторки, расправляя их по эту сторону цветочных горшков, теснившихся на подоконниках.
Марей сидел у стола и, вынимая из мешка дорожный харч, близоруко разглядывал его, клал на угол стола. Варвара умывалась за ситцевой занавеской у дверей, гремела умывальником и густо надушила хорошим мылом на всю избу. Мягкий приятный запах напомнил Семену о счастливых встречах, о чем-то забытом и вдруг подступившем к самому сердцу.
Марей вертел перед глазами кусмень сала и вдруг, подняв веки, увидел Семена, все бросил на лавку, поднялся, раскинув навстречу свои короткие руки.
— А-а, Семен — семь имен, здравствуй, голуба. Здравствуй. А вот и я: как посулился, так и явился. Ах, едрит твою кочерыжку. Небось и не ждал столь дорогого гостя? Да ведь я как воробей: там полетал, тут поклевал, там посидел, а тут поплевал. И живой. Да я что. Ты лучше погляди, кого я тебе привез. Чтобы с места не сойти, Семаха, еду и всю дорогу толкую ей: просватаю я тебя, Варька. Есть, говорю, у меня на примете суженый, что попросит, то и дашь. Ей-бо. Да вот спроси сам, — он кивнул головой мимо Семена, и тот, обернувшись, увидел Варвару. Она, взволнованная и смущенная, хотела быть смелой и строгой, но вдруг опустила глаза, под тонкой и смуглой кожей лица ее проступил густой румянец, а через затененные ресницы глаза просияли совсем откровенно.
— Вот и опять увидание у нас, — сказала она, не сдержав радости. — Как это говорят, гора от горы, а человек к человеку. — Она нарочно испортила хорошо известную ей пословицу и улыбнулась милой сдержанной улыбкой.
— Я, бывает, выйду на Туринскую дорогу, так и вспомню: весна, грязь, слякоть. — И, переполненный счастьем, вдруг обратился к Марею, приглашая его к общей радости: — Твоего Рыжка вспоминаю, Мареюшко. Он у тебя совсем выгулялся. Да и время летит. Вот уж и осень. А то весна была. Вспоминаю, и все ехал бы и ехал, будто звездочка посветила.
Семен торопился и путался в мыслях, потому что не мог связно высказать того, что волновало и радовало. «Ты-то понимаешь ли меня? — спрашивал он глазами Варю. — Праздник ты у меня. Теперь уж я верю, что есть у меня судьба. Но на то она и весна».
— Так, да? — вдруг настойчиво спросил он Варю, сознавая, что она не могла не понять его живых горячих мыслей, но Варвара, приняв предложенную им игру, только на миг опустила свои черные длинные ресницы и тут же вскинула их на Марея, с вызовом сказала:
— Мареюшко, миленький, что ты тут раскошелился со своей съедобой. Пожевать-то нам, думаю, что-нибудь дадут в этом доме. Только вот хозяин-то у нас сентябрем смотрит, какой-то вроде потерянный.
— То и есть потерянный, — рассмеялась с кухни мать и, выглянув в дверь, приказала: — Приглашай за стол, Сеня. Что ж так-то. Будьте при местечке, гости дорогие. А ты, Сеня, открой грибков — отведаем. Усолели, поди. Да вот на-ко, орехами попотчуй. — Мать подала Семену блюдо кедровых орехов. Он поставил его на стол и со всех ног пустился в погреб за солеными грибами.
Песик Соболько восторженным лаем встретил его у крыльца, будто мог знать, что в доме праздник, и побежал за Семеном до дверей погребницы. Когда тот вылезал из ямки с глиняной чашкой, доверху наполненной грибами, Соболько, пользуясь тем, что руки хозяина заняты, облизал ему все лицо и опять с веселым лаем, выкидывая передние лапы, проводил его до самых ступенек. Поднявшись на крыльцо, Семен поставил чашку на перила и глубоко вздохнул. Дождь унялся, но воздух был холоден и влажен, и Семен как бы отрезвел от его свежести. «Суметь бы, как она, — мельком подумал он, — а то я опять как прошлый раз: возьмите меня — я хороший. Надо построже…»
— Сеня, — открыв дверь, позвала мать. — Долго-то как.
— Иду, иду.
Марей по-прежнему сидел у стола и щелкал орехи, собирая скорлупку в ладонь, опрокинутую на скатерть. Варвара стояла перед настенным календарем и разглядывала красочный портрет императрицы — репродукцию с картины не известного Варваре художника. У государыни были до предела обнажены грудь и плечи, обложенные по вырезу голубого атласного платья крупными вишневого цвета каменьями. Такие же камни, вперемежку с белыми и сверкающими, украшали ее кокошник, из-под которого на лоб и височки скатывались мелкие кудерьки. Лицом царица была совсем проста, длинные глаза и от природы четкие, а теперь едва раздвинутые губы казались заплаканными и скорбными в страдании от высокого избрания. Украшения, награды даже не радовали и не могли утешить царицу: и богато убранный кокошник, и крупные жемчуги в мочках ушей, и четырежды обнесенное вокруг голой высокой шеи ожерелье, и россыпь камней по широкому, обнажавшему все плечи, вырезу голубого платья, и алая, с серебряной каймой, лента, перекинутая через правое плечо, и красный бант ордена «За любовь и отечество» — все это не только не украшало и не возвышало ее, а казалось на ней лишним, обременительным и совсем ненужным. Потому ни царские одежды, ни красота самой императрицы не пробудили в Варваре той чистой и праведной зависти, которая делает всякое женское сердце ревнивым, неуступчивым и чересчур гордым. Да и сегодня Варвара сама сознавала только себя счастливой, чтобы признавать чужую красоту.
Матери Фекле, всегда искавшей в людях открытой доброты и ласки, веселая, приветливая гостья понравилась с первого разу. «Другая с ее-то красотой заметнула бы губу на губу, а эта все с улыбочкой, — думала мать Фекла. — Будто ей золотое колечко подарили. Дал же господь, что ни слово, что ни улыбка — все-то как есть впору, все к месту. И Марей, складный мужичок, в отцы ей годен, а уважительно так: все Варвара да Варвара».
За столом Марей без умолку болтал о гвоздях и нитках, о кожах и мыле, горько удивлялся высоким ценам в Межевом на масло и холсты.
— Сдается, Варварушка, зазря мы топтали дальнюю дорожку. Не по зубам товарец-то. А?
Варвара часто переглядывалась то с Семеном, то с матерью Феклой, а думала о своем, слов Марея не понимала, и он расхохотался, крутя головой:
— Да ей, вижу, не до того. Ведь у девки, тетушка Фекла, не как у людей, у девки свои праздники. А нешто не праздник, коли жених невесту дразнит.
Семен был по-прежнему переполнен горячим чувством к Варваре, и ее радость, которую она ловко таила от него, казалась ему холодной и неверной. Он с грустью предвидел, что между ними опять будет трудный разговор, и боялся его. «Лучше бы мне к ней приехать — там бы сразу было ведомо, зачем приехал, и разговор бы вышел прямой и короткий». Он знал, что не может смотреть на нее без открытой радости, и потому не поднимал на нее глаз, но все время следил за движениями ее длинных смуглых рук, не по-крестьянски с узкими запястьями. Хмурился.
После чая Марей все заботы о лошадях возложил на Варвару, хитро догадываясь, что помогать ей непременно пойдет сам хозяин. «Вот пусть двое и управляются, — весело рассудил он, залезая на теплые полати и с блаженным покряхтыванием укладываясь на шубной благодати.
— На-ко вот еще, — сказала мать Фекла, подавая ему большую подушку в красной коленкоровой наволочке. — Бери-ко знай.
— Балуешь меня, хозяюшка, — начал было отнекиваться Марей, но потом облапил подушку и сладко устроился, утонув в ее мягкой прохладе вместе с плечами. Голову у него обнесло легким кружением, и он, успокаиваясь, начал читать путаную молитву: «Живые помощи вышнего, яко ангелы во всех путях твоих, в крови бога небесного водворится рече господи, заступник мой, еси прибежище мое»… Читал он, и так как совсем не понимал смысла заученных слов, то легко и безотчетно ошибался и не считал за грех думать при этом о своем торговом деле: «Неуж на изъян ехал? Да нет, не походит вроде. На рубль четвертак залобанить — куда ни шло. А у ней свое, у Варьки. Укипела, не догляди — через край брызнет. Да и то сказать, в прыску девка, в охоте. Неуж он не опрокинет ее. Ну я тогда совсем не знаю, ежели он мямлей себя в таком деле выкажет. Уж добра девка, товарец — я те дам».
XXIV
Семен тем временем затопил в горнице печь, в радостной торопливости напустил дыму. Мать Фекла, прибрав со стола, пришла в горницу и опустилась на колени перед иконами, стала молиться чему-то угаданному и близкому. Трепетный, чуть живой огонек лампадки точил скудный свет и навевал на душу тихие благостные раздумья: «И я бы при них, на вторых хлебах. Много ли мне. А ему-то сколя же ходить в холостяках. Царица небесная, увидь ты. Он, холостой-то, что палый колос, может загинуть…»