— Дай бог веку кормящему поильцу, а кои супротив, да не станет им благом.
— Долби, Дятел, удоволен будешь, — съязвила беременная баба и дернула за ручонку зазевавшегося на Дятла своего сынишку.
Богатый мужик Зотей Кошкин, любивший на людях притвориться бедным и хилым, к вину не притрагивался, а кусочек свинины, несмотря на укоры Ольги, взял и с хлебушком сжевал за компанию, а потом в больших, хлябких сапогах шаркал меж подобревших мужиков, прислушивался и поддакивал иногда невпопад:
— Так, так, сударики. На выделах всем хана. А бедняк, тот сразу вымрет.
— Меньше захребетников будет.
— Жить бы нам по-старому да иматься друг за дружку.
— А ежели на то нету моей воли? Что тодысь?
— При новом-то заводе — вот так-то кто угостит? — Зотей Кошкин повел рукой в сторону кабака, где мужики и бабы весело и шумно табунились возле гармошки. Повизгивали девки, взмахивая платочками.
— Ни в жизнь, Зотей Мамонтыч, — со сторонки отозвался Кирьян Недоедыш и, шатнувшись, подхватил Кошкина под руку, потянулся сырыми губами к его лицу. — Свет ты наш, Зотеюшко, али мы не толкуем, на чье пьем-гуляем. Как жили отродясь, так и проживем довеку. Пиши мое слово — и айда к гармошке. Гулять так гулять.
Кирьяну все-таки удалось чмокнуть уклонявшегося от его губ Кошкина, и они пошли к дверям кабака, куда хозяин Ефрем Сбоев натаскал для народа скамеек, а представительным мужикам вынес два стола. За одним из них, захватив в крепкие руки столешницу, державно восседал староста Иван Селиваныч, в расстегнутой визитке, весь напряженно розовый от вина и осиянный своей красной рубахой. На людей глядел твердо, с веселой властью, отчего даже дурной глаз его казался живым и зрячим.
— Кормилец, — кинулся к нему Кирьян, забыв о Кошкине. — Ты нам замест отца-матери и как скажешь, родной, тако и будет. Давай чмокнемся, друг ты наш. Я того, как его, не брезгай.
— Давай, брат Кирьян, и я по-родственному. — Староста поднялся, облапил щуплые плечи мужика, смял на нем истончившуюся шубенку, и смешали они в неверном поцелуе хлебно-винную гарь.
— Теперь гуляй, гуляй, — староста отстранил и повернул от себя Кирьяна. — И пить пей, да ум не пропей. Завтра на миру твое слово. Слышал?
— Да уж я, будь это в спокое… О, кого я вижу, — и Кирьян опять бросился в чьи-то объятия, круговея от ласк и восторгов. — Я тебе, ты с меня, как не жить.
XXIII
Распугивая народ набросным конским топотом, бубенцами и собачьим лаем, катившимся за пролеткой, гнал белого рысака Яша Миленький из Борков, где также было затеяно зажиточными мужиками угощение для народа. Староста Иван Селиваныч уже поджидал Яшу, чтобы потом вместе с ним побывать в Борках.
Борки и Межевое в одном земельном обществе, но живут между собою в вечной вражде, потому как большое село все лучшие угодья прибрало к своим рукам. Борковские мужики, чтобы избавиться от неравенства и тяжелой опеки Межевого, готовы поддержать любые перемены. Терпя постоянное притеснение, Борки больше всех окрестных деревень дают земству пьяниц, драчунов, поджигателей и вообще отбившихся от дела людей. Иван Селиваныч побаивается борковских и редко бывает там, но сегодня надо ехать, чтобы знать раскладку голосов на завтрашнем сходе.
Яша под свист и улюлюканье толпы пролетел мимо пожарницы, мимо кабака и подвернул к дому старосты. Вылез из пролетки, открыл ворота и ввел горячего, взмыленного коня под навес. Белый жеребец, по кличке Ветер, почуяв на дворе хозяйских лошадей, начал биться и ржать. Боясь, что он оборвет поводья, Яша гладил и уговаривал его. Но возбужденный Ветер еще больше сердился, фыркал, пер грудью на телегу, потому что не любил сивушных запахов, которыми густо отдавало от хозяина.
На крыльцо вышла девка Акулина, держа в руках веник, босая, в широкой, с открытым воротом, кофте, по-домашнему простая, доступная. Яша, увидев ее за будничным делом, изумился ее чистотой, ее свежей спокойной прелестью, бросил своего мерина и пошел к мосткам. Не зная, с чего начать разговор, хвастливо стегнул витой гибкой плетью по голенищу своего тонкого сапога.
— Где братец-то?
— А поздороваться забыл? — Акулина глядела ровно и спокойно, будто перед нею был малый ребенок. Под этим строгим взглядом ее строгих черных глаз Яша немного смутился, но с вызовом поставил одну ногу на нижнюю ступеньку и с легкой усмешечкой оглядел Акулину: ее ноги, юбку, кофту.
— Ну что, век не видел?
Яша притворно вздохнул и, злясь на свою вяжущую его робость, сказал не то, что хотел:
— Только и слышно, красивая да красивая, а я вот не нахожу. Смотрю и не нахожу.
— Поищи в другом месте.
— И что ты такая, Акулина Селивановна. Ведь из себя ты так себе, а задачлива — слова не подберешь… Ну-ко, балуй у меня. — Яша щелкнул плетью на жеребца. — Я бы тебя, Акулина, из других не выбрал, вот святая икона.
— Да уж то верно, Яша, не по тебе деревцо. Лошадь-то свою прибери, а то, не ровен час, все телеги у нас порушит.
Не дожидаясь, когда уйдет, она стала мести крыльцо.
Яша вывел жеребца из-под навеса и развернул к воротам. Выпрягать не стал, рассчитывая покатать на своем рысаке межевских девок, — он любил делать это по праздникам.
Акулина подметала последнюю ступеньку, и со спины к ней крадучись подошел Яша. Взяв ее в обхват, дотянулся губами до ее низко обнажившейся шеи и застудил ее всю поцелуем. Акулина вырвалась и, поправляя ворот сбившейся легкой кофты, веско, с придыханием промолвила:
— Постылый же ты. Счастье, рубаха на тебе добрая, — Акулина в опущенной руке тряхнула мокрым веником и поднялась на крыльцо.
— Не век такая будешь. Давай мы, — начал он и сбился. — Да плюнь ты на слова-то мои. Плюнь. Сглупа сморозил. Поедем, покатаю. А? Пронесу — все село ахнет.
— Бревно ты, Яша. Сбоевскую Ольгу из кабака покличь. А чем не пара? Симочке Угаровой испортил жизнь. Мало, что ли? Все Петру Огородову под ноги лез. Иди-ко ты, куда шел. Кавалер.
Акулина усмехнулась и ушла в сени, щелкнула задвижкой на дверях, будто пощечину отвесила Яше. Он постоял на мостках, тряпицей, валявшейся под ногами, смахнул с сапог грязные брызги, с безнадежной обидой поглядел на запертую дверь. «Не то я ляпнул, — выходя за ворота, осудил себя Яша. — К этой с подходцем надо. Не иначе. Да ведь захотеть только, куда она к лешему денется. А вот много ли даст за нею братец? Нет, этот скупердяй лишку не разорится. В таком разе валитесь вы все к матери. А ее-то бы заломать — куда как славно».
Проходя мимо дома, со злорадством шарил глазами по окнам, не выглянет ли она. Не показалась — ух тугая девка.
Чем ближе он подходил к веселому и шумному кабаку, тем горячей билось в нем обиженное сердце, желавшее назло всем какой-то лихой выходки, от которой всколыхнулось бы все село.
Первым, еще издали, увидел Яшу Кирьян Недоедыш и сразу шепнул об этом Ивану Селиванычу. Тот ткнул под бок локтем рядом сидящего Зотея Кошкина и подмигнул ему:
— Пить ты, Зотеюшко, все равно не пьешь, уступи-ко местечко-то. Да вон не видишь, важнющий для нас гость. Борковский воротила — Яша.
— Гостенек что вдоль, что поперек. — Зотей поднялся и уступил место на скамейке подошедшему Яше Миленькому. Иван Селиваныч для вида потеснился еще, радушно обнял его за плечи, подвинул ему свой отпитый стакан.
— Долей, — Яша кивнул на бутыль. — В расстройствах мы.
— Что так? — староста взял бутыль за горло и одной рукой, правда с натугой, наклонил ее над стаканом, долил, не обронив ни капли.
Яша исправно выпил, до капли, достал из кармана карамельку и положил за щеку.
— Чем расстроен-то, Яша?
— Гуляете, говорю, широко. Завидно. А у нас могилой пахнет.
— Так уж и могилой. Что народец-то ваш?
— Смурно, староста. Мужики совсем взбеленились. Делиться, и никак больше.
— А вы-то куда глядите?
— Да много ли нас, путных-то, два-три. Но скажем словечко. — Яша выплюнул твердый обсосок конфетки, достал из кармана плюшевого жакета коробку «Пушек». Парни, окружавшие гармошку, с самого начала смотрели за Яшкой, известным задирой и кулачником. Когда выложил он на стол дорогие папиросы, подошли ближе, с ехидцей поклонились: