Исай Сысоич торопливо сел на лавку, пошатал стол обеими руками и облокотился на него, а сам своими проснувшимися глазами неотрывно и цепко удерживал взгляд Семена, стараясь сохранить его внимание. Он все время мучился одними и теми же мыслями, самыми важными — по его убеждению — для всего белого света, и теперь, встретив нового человека, не мог не говорить об этом, хотя и понимал, что поступает дурно.
— Я, знаете, только два слова. Вам и без того… Я виноват, признаюсь, но нельзя же лишать человека того, без чего он не может жить. Хоть бы Туринск, понимаете. Там все-таки библиотека, общество… Бог мой, ну какое там общество!
На улице кто-то так сильно распахнул ворота, что они ударились о стену и в окнах вздрогнули стекла.
— Бежит, — досадливо сказал Исай Сысоич и нервно поднялся из-за стола. — Ведь я, слышите меня, ничего не хочу, — качнулся он еще раз в сторону Семена, но должен был махнуть рукой, потому как Семен уже не слушал его, а в нетерпеливом волнении глядел на дверь. В избу влетел Петр, на ходу швырнул свой картуз на лавку и, ослепший от света лампы, скорее угадал, чем увидел брата.
— Семака, Семака. Братик. Радости-то. Христос воскрес.
И братья, оба высокие и рукастые, обнялись — и Петр, все еще не отдышавшись, и Семен, морща губы, растроганно мигал влажными глазами, — стали рассматривать друг друга.
— Утром сегодня, — задыхаясь, говорил Петр и сбивался с одного на другое. — Да нет. Стою это на паперти, и меня вроде бы подтыкают. Оглянулся — Матвей Лисован. Думаю, уже разговелся. А он: беги-де домой, навроде брательника привезли. И то мать утром судачит, Семена во снах навидела: баской, кудрявый… Беги-де, Лисован-то мне. — «Врешь небось». — «На», — и перекрестился. Тут уж я… Баской да кудрявый, — Петр захохотал и стал гладить брата по лысому лбу. — Кудрявый без волос — ошиблась матка резонно. А сон в руку.
— Ты совсем, как сказать-то. Право, жених.
— Пошел девятнадцатый.
— Боже мой, а был: все по носу рукавом слева направо да справа налево. Небось и забыл?
— Всякая свинья была поросенком.
— Как мать-то встретим, Петя? Грохнется об пол, и не отходим.
— Лисован так двинул в церковь, что целую дорогу локтями вывалил. Скажет ей. Потом на рюмку придет. Она пока доберется, охолонет. Мы и ждать перестали. Ох и долго-то ты. Что ж я, надо бы что-то делать. Самовар, баню, на стол… Исай Сысоич, вы бы помогли в чем: стол бы раздвинули в горнице, ту лампу надо засветить. Небось и постель свою не прибрали.
— Ну, разгорелся, — с усмешкой возразил Исай Сысоич и, подойдя к передней стене, где висели часы, поднял у них гири со старым замком. — Не на пожар, успеется.
— Так я все-таки за самовар, — кинулся было на кухню Петр, но Семен удержал его:
— И то верно, отдышись-ко. Отдышись сперва. Дай же я на тебя погляжу. Мужик ведь ты, Петя. Право, мужик.
— А кто ж больше-то. Знамо.
Петр строен, русоволос, а глаза синие и в горячем блеске непроглядные. Одет опрятно: френч с глухим воротом, высокие дегтярные сапоги из грубой кожи. Увидел свои измазанные грязью сапоги и Петр, ужал плечи, на носочках пошел к дверям:
— Вот матушка-то не видела. А то было бы тут. — Он виновато выскочил в сени, не закрыв за собою дверь.
— Ну как он вам, мой братец? — радостно улыбаясь, спросил Семен Исая Сысоича, который стоял у кухонной заборки и, по-бабьи подхватив левой рукой локоть правой, грыз ногти.
Отозвался не сразу:
— Вот смотрю и думаю: встретились два родных брата, не виделись целую вечность. А что сказали друг другу? Что? Вот она вся тут, наша русская деревня: ах да ох.
— Да разве вы не поняли, что я горжусь им, своим братцем? Подумать только, когда меня брали, ему и тринадцати не было. Дитя, судите сами. И вдруг, нате вам — молодец, — поневоле заахаешь. Это пережить надо, Исай Сысоич.
— Да, да. Вы извините, я немного того… Праздники, признаться, доводят меня прямо до ручки. Наши сейчас поехали к Покрову, в Марьину рощу. Улицы уже подсохли, летят кареты, у всех неодолимая радость. Ночи у нас к этой поре теплые, полные скрытых движений, и дома немыслимо усидеть. Я и отец в церковь не ездили, но день всем сулил поздравления, шумный обед, музыку, встречи… Да разве тут поговоришь, — сердито воскликнул Исай Сысоич, услышав на крыльце разговор, и через кухню ушаркал своими лаптями в горницу.
— Да и мне он сказал, — срывающимся от радости голосом говорил Петр в сенях.
— Пошли ему бог здоровья, — уже в дверях сказала Фекла Емельяновна, а подоспевший Семен взял ее за руку, и только она переступила порог, встал перед нею на колени, спрятав лицо свое в ее руках.
— Услышаны наши молитвы, — тихонько запричитала Фекла, клонясь к сыну и целуя его в полысевший и оттого неожиданно чужой, совсем незнаемый лоб. Она почти не видела его лица, но ее уже захлестнуло чувство боли и жалости к сыну, который вернулся к ней не прежним, каким она проводила его и каким научилась ждать, а надорванным непоправимо, всеми обиженным — ведь не от сладкой жизни же высеклись его волосы. Ее душили слезы, и она плохо понимала, что говорили сыновья.
Когда все немного улеглось и успокоилось, когда каждый взялся за свое дело, Семен стал с жадным любопытством наблюдать мать. Никаких особых перемен в ней не примстилось, только ростом — в его глазах — она сделалась меньше и будто бы все время на кого-то ласково хмурилась. Это милое выражение напускной строгости, знакомое ему с детства, не сходило с ее лица даже в минуты, когда она улыбалась. К этому новому для него выражению материнского лица он привык не сразу, но потом и его не стал замечать.
VIII
Подворья деревни Борки тесно сбились в кучу на том берегу Супряди. Из Межевого туда рукой подать, да не во всякое время. Супрядь — речка низинная, и мост через нее пришлось вынести на взгорье, выше по течению, отчего дорога в Борки выкинула петлю по выпасам верст на пять. Летом, правда, когда луг подсохнет, а речка обмелеет, ее переезжают вброд почти у овинов боровских мужиков. Если же кому-то нужно налегке, да еще на скорую руку, бегают и напрямик, через сухой лог, но спуск, а того хуже вызъем по крутым глиняным осыпям — не приведи господь. А бабы хоть гуртом, хоть в одиночку вообще не ходят через лог, потому что овеян он дурной славой с незапамятных времен.
Когда Ермак Тимофеевич шел в Сибирь, то спустился по Туре до речки Супряди без единого выстрела. Однако выглядки Епанчи с каждого угорья выстораживали проплывавшие мимо Ермаковы струги, а в устье Супряди сделали первый залом, осыпав казаков калеными стрелами, они выманили их на берег и подвели под удар татарской конницы с Окраиной горы, где сейчас стоит Межевое. В лугах Туринской поймы на берегу Супряди произошло первое столкновение казаков с сибирской ордой. Этой встречи ждали, к ней готовились те и другие, но никто не подозревал, что будет она такой жестокой и кровопролитной. Клубок сцепившихся воинов за день несколько раз перекатывался на повершье Окраиной горы, а затем безнадежно обрывался вниз, пока наконец Ермак не бросил в обход ватажку ратников, которые с запяток накрыли татарский юрт и огнем смели его вчистую. Потрясенные гремучим огнем и храбрым натиском всельников, защитники сибирских урманов бросились наутек и почти без боя оставили Епанчинск. Однако ниже, в устье Ницы, они снова собрались с силами и снова тряхнули боем Ермаково войско, да так тряхнули, что дальше оно, обескровленное и измотанное, не могло успешно продвигаться. Отыскивая выгодное порубежье, Ермак сумел еще отбить у татар Чинш-Туру и стал в ней на зимовку, заложив здесь Тюменский острог.
Татарские улусы, откочевавшие в леса и болота Зауралья и в Притоболье, то и дело предпринимали набеги на русские сторожевые поселения по крупным рекам, а Межевой острог, поставленный на Окраиной горе, много раз выжигали дотла, вырезали поголовно, не разбирая ни старого, ни малого. С тех пор и было замечено, что земля на Окраиной горе, видимо, так пропитана кровью, что берега Сухого лога неиссякаемо точат сукровицу. И среди глиняных осыпей, и под замшелыми колодами, и в гнилом валежнике, случается, и прямо на тропе нет-нет да и проступит ключик, и вода в нем жарко-красная, а там, где стекает она, вся земля запеклась под коросту.