Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Иван Селиваныч время от времени заглядывал в кабак, вопросительно удивлялся перед Ефремом Сбоевым, но трактирщик плохо разумел старосту, потому что был весел по случаю прибыльного дня. Сегодня он под горячую руку сбыл много лежалого товару: ходко шли одеревеневшие крендели, подсохшие селедки, солонина, уж давно пахнущая гужами, леденцы монпансье. Сам хозяин, облокотившись на мокрую стойку, с блаженной улыбкой слушал уличную разноголосицу. Длинное, с острой бородкой, лицо его и улыбка на одну щеку ясно отражались в начищенной меди большого горячего самовара, который пыхтел рядом на подносе и был увешан связками окаменевших баранок. Подстраиваясь под старосту, искренне сокрушался:

— Убытки несу, Иван Селиваныч. Хоть бросай все к черту.

На стене, за спиной его, старая кукушка хрипнула два раза, Ефрем из жилета достал свои карманные часы, откинул крышку и, сличив время с ходиками, снисходительно кивнул на них:

— Нахально врут.

— А тебе, Ефрем Михеич, ничего не кажется?

— Господь с тобой, Иван Селиваныч. — Сбоев с суеверной охотой перекрестился обеими руками. — Грех тебе, все идет как надо. Только вот Ольга моя куда-то провалилась. Не видел ее? Ох и девка, унеси ее лешак. Сам торгуй, сам с посудой майся. Куда ты его волокешь? — закричал Ефрем на мужика, тащившего в трактир пьяного друга. — Ай там мало места? Не зима, чать.

— Нельзя ему на сыром.

— Вытаскивай, сказано.

— Не тронь. А то дуну — одна зола будет.

— Ах ты, сукин ты сын, знаешь, куда за такие-то слова? Знаешь? — надрываясь на мужиков, разгорячился староста. — Знаешь или нет?

— Знаем, знаем, — спокойно отозвался мужик, устраивая товарища на широкой лавке вдоль стены. — Он на японской скрозь прострелен. А вы тут — знаешь, знаешь.

— Поговори-ко еще.

— Да господь с ним, — умягчился Ефрем, обращаясь к старосте. — Пусть его.

Когда мужик, отмахнув дверь, вышел, Иван Селиваныч крутнул головой:

— Развинтился народишко.

— Это есть. Еще бы, всю Сибирь-матушку ссыльными забили. От них, погоди вот, пыхнем еще.

— Да уж к одному бы концу.

— Что ты какой сегодня?

— И Яшки нет, черт бы его побрал, — думал о своем, проговорил староста и встрепенулся: — Да вот, кажись, принесло его. Ты тут, Ефрем Михеич, поглядывай, а я ненадолго в Борки. Там тоже мазурики — палец в рот не клади. Дай-ко посошок на дорожку. Живем шутя, а помрем вправду.

Старик Дятел, дымя толстой папироской, держал под уздцы Яшкиного рысака. Сам Яша в кругу, под гармонь, жвакал себя потными ладонями по плоскому загривку и выхаживал барыню. Бледная большеротая девчонка, которую Яша не взял в пролетку, гордая и счастливая, держала на руке его плисовый пиджак.

— Разошелся ты, Яков, — упрекнул староста, выводя Яшу из круга.

— Душа горит, Иван Селиван. Воли просит. — Надев пиджак, скосил глазом: — А эта чья, такая бледненькая? Что-то я ее раньше не видел.

— Ты лучше скажи, куда Ольгу, трактирщикову, дел? Где она? — с напускной строгостью спросил староста, и Яша погордился:

— У ней на роже много написано — лучше одной вернуться. Зайдем еще к Ефрему, хряпнем по косушке. Давай не скупись.

— Охаверник ты, Яков. Давай пошевеливай. Пораньше бы надо.

— Волки, — рявкнул Яша и вскинул руки с вожжами, рысак сорвался со всех четырех ног, едва не подмял старика Дятла и пошел по селу таким крупным наметом, что даже собаки не успевали перехватить его и облаять.

Пролетели улицу, кузни, мельницы, въехали в березовый лесок, навстречу так и пахнуло самой весной, весенним задором и радостью. Яша все разжигал жеребца криками и щелканием плети. Заразился шальной скачкой и хмельной староста, тоже начал покрикивать, а потом, распялив рот четырьмя толстыми пальцами, начал дико свистеть. Дорога быстро пошла под изволок, к самой кромке Сухого лога. Уже показался прогал из березника и крутой спуск к речке. Здесь, на южном открытом скате, колея совсем подсохла, пролетка запрыгала, затарахтела, и рысак, совсем переставший слушаться вожжей, понес вниз напропалую.

— Давай! — ревел староста. — И-и-и-х ты!

Тугой встречный ветер ударил в лицо, рвал одежду, свежей волной заплеснул рвущееся сердце.

— Грабют! — визжал Яша. Он уже не раз пролетал тут, по этому узкому и опасному месту, только дух захватывало и проносило, но сейчас ельник, подступивший слева совсем близко к колее, вдруг ринулся на дорогу перед самой мордой коня и заслонил мост. Испуганный жеребец метнулся в сторону, грудью ударился о верхний брус перил и вместе с перилами, пролеткой и седоками ухнул с тридцатисаженной кручи в Сухой лог.

Нашли их только утром другого дня. Староста был мертв, а Яков отделался переломом левой ноги, разорванной щекой и ушибами, однако не сумел доползти до верха шагов с десяток и впал в беспамятство от потери крови.

Приехавший для производства дознания судебный следователь весьма немного узнал от Яши.

— Да, гнали шибко, — поддакивал он следователю.

— А дальше? Дальше-то что?

— Затмило, ваше благородие. Вроде бы ельник-то на мост пошел, поперек езды, значит.

Следователь, писавший протокол, все время белыми гибкими пальцами щупал на губе щетинку усов и, потеряв интерес к событию, вздохнул:

— Nil mortalibus ardui est[1].

Яша и без того сознавал себя виноватым, но непонятные слова, сказанные следователем, повергли его в горькое уныние.

XXV

Виновных в гибели старосты не искали. А сход в Межевом перенесли на другую неделю.

В селе сделалось тихо, даже на щедрых поминках Ивана Селиваныча не было пьяных. По всему чувствовалось, что приспела пора больших и неотвратимых перемен, и все ждали их, затаив по избам свой страх, свое нетерпение и осторожность.

Погода стояла теплая, ясная, с холодными утренниками и длинными чуткими вечерами. Семен с радостью пожил дома: починил крышу на сарае, поправил осевшее крыльцо, переложил в бане размокшую каменку. Раза два сбегал в кузницу, разжег горн и в забытом железе, валявшемся по углам, нашел столько неотложных дел, что забыл и о еде, и усталости. Мать Фекла была счастливо утешена надеждой на то, что не уживется ее сыну нигде, кроме своего дома.

Однажды, к вечеру уже, он обрубал лед у колодца, настывший за зиму, когда к свекрови, Фекле Емельяновне, пришла невестка Катя со своим старшим, восьмилетним Алешей, который сразу побежал в избу к бабушке, а Катя остановилась с Семеном.

— Помогай бог.

— Спасибо, невестка.

— Спины, говорят, не разгибаешь.

— Двор без хозяина — сирота.

— Вот и ехал бы ко двору-то. Небось дорог уголок, где резан пупок?

— Посмотрю, куда мужики качнутся. Может, и вернусь.

— Ежели выдел падет, работать ведь придется. — Катя прикусила улыбающиеся губы, исподлобья глянула на Семена. — Мужицкий хомут взденешь, а сам небось отвык, открестился от него. И впрямь, к твоим бы щекам да усики еще, так вот, стрелочкой, — она крутнула пальчиками возле носа и рассмеялась. — Был бы как наш землемер. Под троицу ночевал у нас такой-то, всю избу продушил духами, до рождества не выветрилось.

— Сейчас и землемеры — народ нужный.

— К нам-то думаешь ли? У меня разговор к тебе. Хорошая новость. Сказать, так, может, и без выдела домой потянет.

— Придется зайти, — улыбнулся Семен и взялся за пешню, видя, что и Катя тоже торопится. Когда она уже поднялась на крыльцо, он окликнул ее:

— Слышь, Катя, а может, сейчас и скажешь?

— То-то и оно, Сеня. Не время.

Так как Семен собирался в обратную дорогу тотчас же после схода, то к брату Андрею пошел накануне: нельзя же было уехать, не заглянув к родным людям, а о Катиной новости он примерно догадывался. Мать Фекла ушла к старшему сыну раньше, еще утром, чтобы помочь Кате постряпать и присмотреть внучат. И к приходу Семена все было приготовлено, даже самовар гудел под трубой. Изба и горница были обихожены, прибраны, четверых ребятишек мать загнала на полати, и они, как один, по матери белоголовые, с черными отцовскими глазами, лежа на полатях, с любопытством глядели на гостя, положив подбородочки на кулачки.

вернуться

1

Нет ничего не доступного для смертных (лат.).

127
{"b":"823892","o":1}