— Вам вредно ходить в церковь, товарищ Егор. Она примирит вас с жизнью.
Егор Егорыч остро поглядел в сухое, с плоскими щеками, лицо Явы и ничего не ответил, изумленный истиной ее слов: откуда она узнала, что он, Егор Страхов, в самом деле благоговеет перед колокольным звоном, перед распятьем вознесенных к небу золотых крестов, а иконы с древними ликами страдальцев всегда поднимают в его душе хорошее чувство раскаяния и за себя, и за всех грешных. После церкви ему всегда хочется быть спокойным, незлобивым, чтобы найти разгадку к тем тайнам, которые постигли все святые. Да, что верно, то верно, Страхов боялся церкви и потому редко ходил в нее, а побывав, долго переживал душевное смятение, стыдясь своей слабости, и, чтобы заглушить ее, готов был на самый отчаянный поступок. Был он все-таки за активное начало в жизни.
— А мы надеялись на вас, Егор. Думали, вот смельчак, уж этот потрясет, уж этот-то всколыхнет столицу. И — увы! — Ява кинула ногу на ногу, руки взяла в замок на колене, но тут же разомкнула их и, нервно откинувшись, положила локти на низкую спинку скамьи. — Как же дальше-то, товарищ Егор?
— Не знаю. Шпики, охрана. Не вижу никакой возможности. Я готов на крайний риск, но ведь не это главное.
Она верила ему, потому что знала, как серьезно осложнили они дело своими письмами, однако вела разговор в прежнем, суровом, повелительном тоне.
— Расскажите все по порядку, не упуская ни единой мелочи. Словом, что, как, где, с кем, когда. Не может быть, чтобы не нашлось щелки. И в более сложных условиях укладывали тузов.
И Страхов стал рассказывать Яве о своих наблюдениях, поражая ее памятливостью на детали.
— Да. Да. Да, — подтверждала она, следуя за мыслями Страхова. — Немецкая точность. Аккуратность, конечно. И ничего лишнего. Нет, нет, — подытожила она, когда Страхов, выложив все, умолк. — Именно нет. Мужчина здесь бессилен, да и попросту не годится. А вот вы сказали о гувернантках и дамочках.
— Убирают и их, но ведь они с детьми, иногда не успевают.
— А барышня ваша, хозяйская дочь, она могла бы сыграть роль, скажем, гувернантки или беременной барыньки? Как ее, Зина, помнится?
— Да что это вы говорите, Ява. Ведь здесь же при любом исходе…
Она сузила глаза на Страхова и, едко помолчав, спросила:
— У вас любовь или просто роман? Только давайте прямо, товарищ Егор. Сантименты не для нас.
— При моем образе мыслей и жизни, мог ли я затевать роман с чистым и благородным существом. А любить люблю — то верно.
— А она?
— Да вот ежели скажу ей убить генерала — глазом не моргнет.
— Она молоденькая, товарищ Егор, глупая. Девчоночка. Ну, сошлют — самое многое. А то и вообще оправдают. Вас, именно вас оскорбили, и принесите самую дорогую дань. Знать будете цену своего подвига. Да и помните, товарищ Егор, своя жизнь — это еще не самая большая жертва.
— Личную обиду можно, пожалуй, и простить. Да разве за свое только страдаем и боремся.
Ява тонким чутьем своим угадала, что Страхов думал уже о Зине, но, разумеется, ни на что не мог решиться, и потому повела смелый открытый натиск, горячась и возбуждаясь:
— Царскому палачу вынесен приговор. И вы подписали его. Вы, товарищ Егор! Как видите, отступать некуда. Иначе мы дискредитируем нашу борьбу и товарищи будут судить нас по всей революционной строгости.
Ява то прижимала к груди свои скрещенные узкие руки, то длинными суетными пальцами открывала сумочку, искала в ней что-то рассеянными глазами и, не найдя, вновь щелкала замочком.
— Мы знаем вас как сильного, мужественного человека, и вы подниметесь над своими чувствами. А если дрогнули, товарищ Егор, — заявите прямо, чтобы товарищи могли принять соответствующие меры. Только, повторяю, мы с ними зашли так далеко, что всякое отступление исключается. А я вот здесь, сейчас, — кипела Ява, уловив податливость Страхова, — клянусь на этом самом месте, мы не оставим в беде вашу возлюбленную. Не таких вырывали. Ведь мы не одни. Сделаем ей заграничный паспорт, дадим денег и пусть гуляет по курортам Швейцарии. Что?
— С генералом у меня особый счет, и от намерений своих я не отрекаюсь. Это раз. Дрогнул ли я — время покажет. Два. А вот насчет Зины — ничего не обещаю. Судите сами, у ней своя голова.
— Но вы же, товарищ Егор, сказали, что она и глазом не моргнет — только одно ваше слово. Только намек.
— И все-таки не обещаю.
— Не походит ли это на игру в кошки-мышки?
— Думайте, как знаете.
— У вас, товарищ Егор, есть еще что-нибудь сказать мне? А то время истекло.
— Кажется, все сказано. Только одно, пожалуй… Да нет, все. Все.
— Замах, говорят, хуже удара.
— К делу это, пожалуй, не относится, тем более что вы не особенно верите мне. Да уж раз заикнулся. Я из своих рук генерала не выпущу. — Страхов не любил громких фраз и смягчил, опростил слова свои усмешкой, которая коснулась, правда, только одних его губ, а в глазах по-прежнему стыла жесткая недвижная мысль.
И Ява, уходя по набережной к Николаевскому мосту, думала о Страхове с фальшивым снисхождением, но определенно: «Разозлился под конец. Пыхнул. Ну, покипи, покипи, авось глаза потеплеют. Как черт разозлился. Жаль стало кралю свою. А надо. И введет. Этот на полпути не остановится. Однако в нем есть что-то нещадное, волевое и вместе с тем извинительно слабое. У кисейных барышень, должно быть, в чести. Им лишь бы не понять. А ты-то, Ява, поняла ли?» — спросила она себя и неопределенно хмыкнула.
XIV
Все время, пока не было дома Егора Егорыча, Зина жила в беспокойном ожидании его возвращения, хотя и знала, что он ничем не обрадует и ничем не удивит ее. И все-таки ждала, по-женски, с мучительным терпением, болезненно-зримо вспоминая его глаза, его иронически-умную, скрытую в прищуре улыбку, когда кто-то говорил несогласное с ним. Она слышала его голос, его шаги, его мужское хаканье, по которому она умела угадывать его настроение. И совсем была счастлива, когда он по-домашнему, в одной рубахе, застегнутой на все пуговицы, приходил в столовую и, как всегда весело, в насмешливом тоне спрашивал:
— Все вязанье — разве другого дела нету?
У ней на такой случай было припасено много ответов, но ни один не спасал ее от смущения, и за столом, стыдясь за свои розовеющие щеки и розовея еще больше, она переживала тайное возбуждение, стараясь быть хозяйкой, будто между ними уже произошло что-то необыкновенное и прекрасное, навеки соединившее их. Но особенно Егор Егорыч становился для нее близким, когда его долго не было дома. Она погибала от нежности к нему, не ревновала его, а только в душе своей с верою молилась и за него и за себя.
На всякий звонок у входных дверей Зина вздрагивала к менялась в лице, неторопливо откладывала шитье и, чтобы не показать матери своего волнения, не спешила в прихожую, однако сердце ее так рвалось и так билось, что она, пройдя к двери, задыхалась и не сразу могла снять крючок. Приходили и звонили прачка, квартальный, молочница, нищий, цыганка, совсем еще девчонка, с ребенком на руках, — в черных звероватых красивых глазах — горькое материнское счастье.
— Молоденькая, пригожая, подай на маленького. Сердце у тебя золотое, рука добрая. На душе печаль несешь, а в очах горючие слезы, того не чаешь, что скоро счастье твое постучит, как я с младенчиком. Не откажи милости, я еще скажу.
Зина на самом деле чувствовала близкие слезы, настолько вещими казались ей появление цыганки и ее слова.
— Я сейчас, сейчас. Погоди тут. — Зина вернулась в комнаты и, выдвинув нижний ящик комода, начала вынимать свои забытые девчоночьи платья, кофтенки, потом прихватила рубль серебром и все это вынесла цыганке. А та сидела на ступеньке крыльца и налитой смуглой грудью кормила тоже смуглого ребенка, который ел и хмурился от жадного усердия.
Кто бы ни звонил, Зина бежала открывать только Егору Егорычу, тут же уверяя себя, что он позвонит по-особому, но как именно, не знала. Однажды пришла толстая тетка Фуза, еще толще от семи надетых юбок, лицо жирное и каленое, ни дать ни взять масленый блин, вздувшийся от жару. Зина недолюбливала ее за верные, пронзительные и бесшабашные суждения. Свою сестру, Зинину мать, Клавдию Марковну, тетка Фуза умела сразить наповал одним словом: