Литмир - Электронная Библиотека
A
A

XVII

Сано Коптев метался по базару как угорелый и все-таки за день не управился со своими делами.

— Выходит, остаюсь с ночевой, — огорошил он Семена, и тот, усевшись верхом на купленного мерина, минуя город, выехал на Верхотурскую дорогу. Но без седла, охлюпкой, не вытерпел и половины пути — спешился и повел лошадь в поводу. По дороге его то и дело обгоняли порожняки, и подхмеленные в городе мужички беззлобно шутили над ним, звали и давали место с собой, но Семен отказывался, потому как легче горевалось ему в одиночку. Печалил его не Варварин ответ, а нелепость своего поступка. Он знал, что завтра ему будет легче, а еще через день-два хозяйственные заботы захлестнут его горькую слабость, которой он поддался, как мальчишка, и если вспомнит когда-нибудь, то с неизменным стыдом за себя. «Ну что бы вышло, в самом деле, согласись она со мною? Позор и обман. Позор и обман. Надо же помочь устроить судьбу Петра, а я бы вдруг удумал свое сватовство. Вот смеху-то наделали бы на всю округу: Огородовым враз приспичило. Позор. А для Варвары выходил прямой обман: что бы мог он обещать девушке, увлеченной им, когда сам он бесправный и нищий? Что ни скажи, а молодец она, Варя, истинная провидица, — рассуждал Семен. — Нет, нет, пока не подниму хозяйство, всякую женитьбу надо выбросить из головы. Надо же вот, навязалась чепуха какая. Но хорошо, что все кончилось, и теперь поскорее забыть».

Домой пришел близко к полуночи. Окна избы светились в ночи. «Значит, не спят, ждут меня, — подумал Семен, отрешаясь от прежних, надоевших ему мыслей. — Слава богу, теперь дома. Забыть и забыть».

Ворота открыла мать Фекла и упала на плечо сына, задохнувшись в рыданиях:

— Горе-то у нас, Сеня. Горе горькое… И что он наделал, родимый мой… Ты только погляди. Ты только погляди.

Спустившийся с крыльца босый постоялец Исай Сысоич помог Семену завести лошадь во двор и связно рассказал обо всем, так как от матери ничего толком понять было нельзя.

— Сядь, тетка Фекла. Сядь, — упросил постоялец Феклу и усадил ее на приступок крыльца. К Семену обратился полушепотом: — Братец ваш, Петр, беленой отравился. Он же сватов сегодня посылал в Борки, и там какой-то конфуз вышел, и вот последствия.

— Но где он? Что он?

— Плох, Семен Григорьевич. Дозу, видать, хватил изрядную. Фельдшер увез его к себе и просил до утра не беспокоить. Я говорил вам, тонкой натуры он, ваш Петр, а жизнь кругом звериная. Бессмыслица — иначе не назовешь.

«Может, я в чем-то виноват? — допытывался у себя Семен, ставя в конюшню к яслям свою новую лошадь. — Но я же ему сказал определенно, что помогу всеми силами. Только не надо спешить. Надо хоть чуть-чуть стать на ноги. И видит бог, все бы пошло ладом. Вот она и расплата за мои легкомысленные надежды. Неужели все это правда? Тогда за что же? За что?»

Когда Семен вернулся к крыльцу, постоялец, сидевший на своем излюбленном месте, на широкой доске перил, заглянул в сенки, нет ли поблизости Феклы, и сказал опять полушепотом:

— Фельдшер взял его — ведь они обязаны до конца помогать человеку, взял, но мне сказал, что вряд ли удастся выходить. Шутка ли, сжег весь пищевод и желудок. Странно, однако, зачем тетка Фекла держит в доме всякую отраву, Я ничего не понимаю в вашей жизни.

— Но кого он посылал в Борки и что там стряслось?

— Это увольте, Семен Григорьевич. Тут для меня — темный лес. Вроде бы девица, с какой он намерен был соединить жизнь, отказала ему…

Утром Семен все-таки пошел к Петру. В душе у него вновь пробудилось уже знакомое ему томящее чувство ужаса и вины, которое он остро и жгуче переживал после смерти Зины. Вся жизнь, и без того скудная радостями, опять показалась Семену отемненной и глухой, и он бессилен был перед нею, без борьбы теряя самых лучших для себя людей, «Да неужели так будет всегда? Зачем же все это?»

Фельдшер, старый, лохматый, неприбранный человек, пропахший крепким табаком и карболкой, в жилетке и брюках табачного цвета, повел Семена к Петру, а у порога, перед дверями, показал ему три пальца, обожженных настойкой йода:

— Не более трех минуток.

Петр лежал на белых простынях, с опавшим, землистым лицом, и, увидев брата, не выразил никаких чувств. Семена горько поразили глаза Петра, будто подернутые туманом, и смотрящие откуда-то из глубины другого мира. Семен шел к брату и в груди своей, несмотря на душевное смятение, нес запас каких-то горячих слов и живящей бодрости, чтобы приподнять дух несчастного. Но, увидев его круглые, остановившиеся глаза, понял, что здесь уже не нужны ни слова, ни утешения, и невольно заплакал. Слезы старшего, любимого брата встревожили Петра — он собрал губы, с усилием разжал их и бесстрастно сказал:

— Прости меня, Сеня. Опозорил и тебя… Туда мне и дорога.

— Поправишься, Петя. Вот увидишь. И уедем с тобой. Стоит ли вспоминать. Сядем да и уедем.

— Куда уедем-то, Сеня.

— Белый свет велик. Уедем. Жизнь кругом. Руки у нас мастеровые. Заживем.

— Нет, Сеня, всякому свое. Мне уже ничего не надо. Помог бы только господь скорей к концу.

— Что у тебя болит-то, Петя? Слышишь? Ты мне скажи.

— Душа болит. Кругом зло, неправда, а я, как дурачок, верил всему. И ей верил. На ссыльных верстался, перестал бога помнить. И душа-то как пустой скворешник. Тоска одолела. За какое дело ни возьмусь — все в дурачках. Устал…

Дверь приоткрылась, и фельдшер позвал Семена.

— Я еще приду, Петя, а то фельдшер торопит уж. — Семен наклонился и хотел поцеловать брата, но тот слабым движением руки как бы заслонился от него и повернулся лицом к стене.

Так они и расстались, разделенные неодолимой гранью. «Пусть ложь, пусть заблуждение, но надо жить, — как бы споря с судьбой брата, думал Семен. — Жить правдой жизни, силой самой жизни, не надеясь на будущее ни там, ни здесь». И все-таки, как бы ни успокаивал себя Семен, знакомая давящая тяжесть виноватости не покидала его. Ему опять думалось, что он мог, но не отвел беды от человека и теперь будет страдать от вечного укора.

Через неделю Петра схоронили.

Все эти дни Семен жил как в глухом тумане: ходил, ел, спал, что-то делал, о чем-то думал — все неосознанно и беспамятно. Бабки и бабы, Феклины подруги, с умным и спокойным опытом распоряжались в доме, и Семен слушался их, не вникая в то, что он делал по их указаниям, оглушенный внезапной и глубокой печалью.

Мать Фекла, то ли не осознав глубины своего горя, то ли, вернее сказать, все еще не поверив в него, крепилась, но, когда ей сказали, что церковь не берется отпевать Петра, наложившего на себя руки, осела как подкошенная. Все признаки старения, надежно заслоненные силой ее здоровья и духа, почти не заметные в ней до сих пор, вдруг проступили так явно, что она на глазах сделалась черной и сгорбленной старухой.

Матвей Лисован, копавший с мужиками могилу, услышав от них, что крестника собираются хоронить без попа, возмутился, бросил лопату и пришел к Фекле.

— Не ладно вы удумали с парнем. Кто вам вырешил хоронить его без отпевания? Али у него вместо души банная мочалка? Слезы твои, матушка Фекла, святые, да бог не слез, а дел наших хощет. Ну вот, значит, слушай теперь. Неси разом фунта три, а то и четыре, масла. Неси и не греши. Я сам пойду к отцу Феофилу — он душевный поп, живет по правде. Ведь оно как было-то. Крестник мой, царствие ему небесное, Петр случаем отравился: хотел испытать винца, да ошибся бутылкой. С кем беды не живет. Свою смертную чашу никто не угадывал. Все село скажет — нету греха за парнем. Да откажись-ка он, отец Феофил, я его в консисторию самолично представлю. Неси масло, матушка. Живой ногой.

Вернулся Матвей Лисован через час и передал, что священник отец Феофил согласился отпеть усопшего раба божьего Петра в приходе.

Тем и живы люди, что даже в самой неизбывной беде ищут и находят утешение. Так и у Феклы отлегло немножко на сердце, когда она узнала, что сын ее будет похоронен, как христианин, по дедовским заветам. Горе матери, давившее ее двойным гнетом, не убавилось, но и не казалось тяжелей, чем бывает у других, кто терял близких.

72
{"b":"823892","o":1}