Семен переживал то вечернее приподнятое и умиротворенное настроение, когда всему рад и охота пожелать для каждого добра, счастья, потому что сам хотел любви и ласки. «Нет, нет, — с твердой надеждой подумал он, — я должен был понять, если бы она совсем отказала. У ней не было в глазах ни обиды, ни злобы, и я теперь знаю, что мне надо увидеть ее и повторить ей слова свои. Сделаю это сразу после покоса. Нет, я ни в чем не ошибаюсь, потому что так чувствую. Я уверен, что не ошибаюсь и не отступлюсь от своего. Для меня это не игра, а цель и радость всей жизни. Ах, пережить бы Петру это свое испытание, он бы понял, что жизнь дорога не столько радостями и счастьем, сколько опытом и страданиями. А Варя успела пострадать, и даже откажи она мне окончательно, я буду горд и счастлив своим выбором, своей любовью».
У открытых настежь ворот, откуда возили навоз, уже собрались и стояли отработавшие артельщики. Погруженный в свои размышления Семен не заметил, как с его телеги слезли все бабы, а праздные артельщики, переглядываясь с ними, украдкой улыбались. Как только он въехал под крышу ворот, на него сверху, из-за створки, опрокинули ведро воды. Ему залило картуз, лицо, натекло за шиворот и на колени. Горячее, в потной рубахе, тело и испугалось, и обрадовалось внезапной прохладе, а сам он, спрыгнув на землю, начал отряхиваться, хлюпая налитыми сапогами и смеясь вместе со всеми. Когда он проморгался, то в первую очередь увидел знакомые, прикрытые ресницами глаза, которые с упрямым ответом глядели на него.
— Акулина тебя окрестила, — шепнул Семену Матвей Лисован, усаживаясь рядом с ним за блинный стол. Потом, помяв зубами густую ржавую поросль на губе, выискал глазами Акулину и, щурясь на нее и видя, что она глядит в их сторону, посоветовал:
— На твоем бы месте помять ее. Девка, язви тя, первый скус.
XIX
Праздник Петра и Павла приходится на самую красную, светозарную пору лета, однако совпадает он с началом страдных работ, и потому отмечают его урывками, да и то не в каждой семье. Зато всякому ведомо, что Петр прибавил мужику хлопот, а Павел денька убавил, значит, живи и торопись делом: солнышко пошло на укорот, птичьи песни поумолкли, кукушка откричала свое до другого года, в полях под всполохи зарниц тяжелеют хлеба, каждое деревце уже обронило по листику, а травы, те совсем грозят перестоем: чуть замешкайся — на корню зачерствеют. Заботной и неусыпной душе крестьянина не до гуляния об эту пору, хотя по святому календарю — праздник Петра и Павла.
Ныне староста Иван Селиван настоял на том, чтобы выборные от общества выехали на размежевку дальних, Солохинских покосов под праздник. В число выборных попал и Семен Огородов. Чтобы не мучить коней по жаре, тронулись в дорогу чуть свет.
А мать Фекла, конечно, ждала петрова дня, чтобы с утра сходить в церковь и заказать поминание за упокой души сына Петра, а уж потом сходить на его могилку. Народу в церкви было немного, и она почти первая подала поминальник, не мастерица да и не охотница до служб и молитв, едва выстояла заутреню: церковное томление ей хуже всякой работы.
Солнце было горячее с самого восхода, и застойная жара залегла даже в густой тени кладбищенских берез. В глохлом, недвижном воздухе, в медовом запахе трав умиротворенно гудели шмели и пчелы, навевая на душу покой и согласие во всем, что наслано человеку пережить и понять.
Фекла каждую неделю приходила к Петру и уже разучилась плакать, зато думала и говорила с ним как с живым собеседником, который понимает ее и отзывается в ее воспоминаниях. Она совсем перестала верить в нелепость того, будто никогда больше не увидит сына. Ведь не может же быть, чтобы все вынесенное и пережитое так вот и ушло в неведомое. Тогда зачем было жить на этом свете? Зачем рожать? Зачем было не спать ночей, когда он болел краснухой и едва не умер? Она вспоминала, как он провалился в горящую торфяную яму и обжег ноги, как она носила его к знахарке в Борки и как городской фельдшер ошибся, сказав Фекле, что сын ее должен умереть от огневки. А Петя, царство ему небесное, оклемался и пошел своими ножками. Батюшка, отец небесный, он, самый младшенький, в ту пору был ей дороже всех старших, вместе взятых! «И да нет же, — думала мать Фекла, — зачем-то же было все это. И обо всем есть память. Значит, где-то все должно вспомниться и повториться, чтобы знать, что нету человеку конца, как нету конца свету. И до того и после жизнь нетленна, потому что кто-то видит ее, направляет и не оставит человека на распутье.
Фекла думала и молилась без слез, чисто, ясно, а сама прибирала могилку, которая все еще оседала и осыпалась. Вдруг она услышала за своей спиной хруст шагов и, обернувшись, увидела в черной шалке, спущенной низко на глаза, Симу Угарову из Борков.
Впервые мать Фекла встретила Симу в прошлое рождество в церкви. Когда священник отец Феофил после очередного тропаря трижды повторил: «Господи, помилуй», кто-то из баб-соседок подтолкнул Феклу под бок и шепнул, затаив любопытное ожидание:
— Сношка твоя по правую-то руку.
У матери Феклы уже есть сноха, но странно, что в эту минуту она подумала не о Кате, а о Петре и, чувствуя близость какого-то важного для себя человека, словно закаменела и не могла оглянуться. Ей показалось, что сын ее, Петр, сделал непоправимую ошибку и ни о чем не рассказал матери, не посоветовался, а виновница неминуемой беды стоит вот рядом, и она, Фекла, боковым взглядом видит спокойное движение ее руки. «Да откуда ты навязалась такая на моего парня, — круто возмутилась Фекла, забыв и о молитве, и о церкви, и обо всем на свете. — Совесть-то у тебя есть или вовсе нету, что ты сбиваешь его с пути истинного. Да где тебе до него, — вдруг мстительно рассудила мать Фекла. — Не в тот, слышь, огород залетела, касатка. Ты же небось раззвонила, что в снохи берут тебя Огородовы. Так вот милости просим мимо наших ворот».
Мать Фекла сумела успокоить себя и даже начала усердно следить за службой, но молитвенное забвение было утеряно. Наконец уступила своей слабости и, крестясь, украдкой из-под руки взглянула вправо — волна испуга так и ударила в сердце: не твой уж, Фекла, сынок-то. Мать, обнеся плечи троеперстием, вдруг прижала ладонь к груди и, потеряв дыхание, с покорным отчаянием призналась, что ее любви, ее воли и власти ее над сыном больше нету. «Боже праведный, — совсем оробев, сдалась Фекла. — Боже милостивый, это само предсказание, и, как от судьбы, никуда нам не деться». А Сима стояла спокойная и строгая, чуточку склонив голову на плечо, тая в длинных опущенных ресницах своих что-то неодолимо прекрасное, гордое и потому ненавистное Фекле. Домой она пришла с сознанием того, что ее вчистую обобрали, отняли у ней все, чему она радовалась, чем жила и гордилась. Потом ей тяжело было замечать, что сын на ее глазах все дальше и дальше уходил к новой, счастливо озарившей его жизни, которая вся замыслена без нее, без матери. Постепенно она согласилась в душе своей с выбором Петра и стала часто думать о Симе, стараясь полюбить ее за то, что Сима любит ее сына. И как будто нарочно, в последнюю весну Фекла несколько раз встречала Симу то в церкви, то в Борках, куда ездила за картошкой, то на свадьбе у племянницы. И везде, казалось Фекле, девушка держалась как-то особняком, вроде сторонилась людей, и оттого все смотрели на нее как бы издали, откуда легче всего разглядеть и понять ее строгую привлекательность. Фекла тоже любовалась Симой, любовалась, но не верила ее красоте, в которой для Петра — думала мать — все было неправдой и ложью. «Да бог знает, о чем я думаю, — осудила сама себя Фекла. — У молодых игра да забава, а мне, старой, печали да заботы, будто других дел не приспело. Но как же не думать, али он мне вовсе чужой? Ведь уж сторонние о снохе толочат, а я вроде сбоку припека. И это она все…»
Множество самых противоречивых мыслей прошло через душу матери Феклы, и все они отчего-то были окрашены горькими предчувствиями, которым она верила и не верила.