— Вот оно самое и есть, — подхватил Коптев и, пригибая пальцы, перечислил: — И хочется, и колется, и мамка не велит.
— У каждого свои выгоды. Взять то же земство. А что ему сулят перемены? Это еще на воде вилами писано. И вообще, Григорич, когда вся деревня в одном хомуте, управлять ею и обирать ее куда как легче. Но и держать мужика в хомуте тоже становится опасным. Ну и допусти теперь мысль, что община рассыпалась. Как оно пойдет, мужицкое дело, на своем душевном отводе? Об этом ведь и мы с тобой, как и мужик-бедняга, ничего не знаем. Не так ли?
— Это ты не знаешь, Исай Сысоич. А я знаю и хочу этого. Мне охота попытать свои силы без указки и опеки. Вырешит мир развалить общину, я к переделу вернусь домой совсем. Это вам мое слово.
— Вот она, огородовская закваска, — Коптев вскочил на ноги, подбежал к Семену и поцеловал его в плечо. — А я тебе что талдычил всю дорогу, милый ты мой Исаюшка. Он, Семен, значит, все превзошел, а душа у него до самой смерти земельная. Так теперя и запишем: долой общинный хомут. Всякому воля, Сеня, золотко, дай я тебя обниму. — При этих словах Коптева прошибла хмельная слеза. Люстров покосился на него и качнул головой:
— Раздерганная земля, друзья мои, и розданная по кусочкам, оживет и всколыхнется, но золотого колоса не даст. Лет через десять — пятнадцать она, бедная, опять пойдет по рукам, как мелкая монета. А мир, он ведь вроде колодезного журавля: если один конец пошел вверх, то другой непременно книзу. И что ни выдумывай, Григорич, а очень скоро появятся свои земельные накопители, и рядом с ними, только на другом конце, повиснет безземелие, батрачество, нищета.
— Я все это, Исай Сысоич, знаю, но делаю и буду делать то, что, на мой взгляд, разумно сегодня.
Коптев и Люстров прожили у Семена три дня: им обоим было интересно познакомиться с фермерским хозяйством, посмотреть на работы, поговорить с людьми. На четвертый день, ранним утром, тронулись в обратный путь. Дорога предстояла нелегкая, потому что землю охватили сырые оттепели и дороги пали. Мягкий и влажный воздух так хорошо пахнул свежестью, что казалось, был настоян на березовых почках.
Запрягая, Коптев торопился и нервничал, но санки свои оставить на ферме не согласился, потому что были они доброй кузнечной работы. Лошадь еще не размялась, неохотно шла в оглобли, утробно вздыхала, и Коптев, пробуя крепость упряжки, так качнул ее, что лошадь едва не оступилась.
— Спишь, — с укоризной сказал мужик и полез в санки. Семен и Люстров втиснулись в задок, на хрусткую солому. Анисья вышла провожать и положила под лавочку кучера белый узелок с подорожниками, наказав Семену:
— Гляди, платок там не забудь. — И не вытерпела, сунулась лицом в тулупный воротник к Семену, вымолвила, задохнувшись стыдом и горем: — Как ждать-то?
Семен вместо слов уже на ходу успел поймать ее руку и с ласковой нежностью пожал ее в своих теплых ладонях.
Коптев ухарски свистнул, и санки тронулись со двора. Усаживаясь, он поегозился на кучерском месте и весело сказал сам себе: «Загляденье — бабочка».
По лесным дорогам кое-как добрались до деревни Стычные дворы, где все-таки пришлось переменить сани на телегу. В пятницу по вечерней зорьке приехали в Межевое.
XXII
Деревня жила глухой, скрытой и враждебной жизнью.
Трудолюбивый, среднего достатка мужик в равной степени ненавидел бедного, за которого тянул податное тягло, и кулака, который обирал всех, давая в долг под проценты деньги, хлеб, скот, товары. Спаивая, обманывая и подкупая мужиков, крепыши путем аренды прибрали к рукам и завладели на многие годы вперед лучшими участками общинной земли.
В Межевом таких хозяев было более десятка. Между собою они тоже завистливо и люто враждовали, но перед сельским миром были крепко осоюжены единством интересов. На селе они всегда держали верх и на сходках умели своим широким горлом задавить весь мир, потому что накануне не только сговаривались между собою, но и подговаривали на свою сторону слабых, неустойчивых мужиков, которые рьяно поддерживали своих благодетелей или просто-напросто отмалчивались.
Широко и властно сев на крестьянские земли, межевские крепыши почти два десятка лет саботировали переделы угодий и на запросы земства о переделах сельский сход исправно отвечал: «Новое поравнение земель как единым голосом не согласили».
Но волна крестьянского возмущения и протеста, поднятая пятым годом, с некоторым опозданием докатилась из Центральной России и до сибирских просторов. Повсеместно начали распадаться земельные общины, слабели и рушились прежние устои, зато росло и поднималось мужицкое самосознание. Крестьяне все смелей и смелей поднимали свой голос за землю.
Нынче в межевском обществе вышел срок передела. Влиятельные хозяева, как и прежде, со спокойным единодушием решили отложить перемежевку до нового срока. Однако недели за три до схода староста Иван Селиваныч вдруг узнал, что некоторые мужики подали в земство прошение о выделе их из общины. Среди них были и такие, что никогда не вылезали из долгов у старосты. Вначале Иван Селиваныч не придал этому особого значения, надеясь на силу крепышей, на свою власть и в конечном счете на поддержку уездных властей. Но в земстве, к великому изумлению старосты, заявили, что нет закона силой удерживать хозяев в общине, а повлиять на них может только само общество, мир. Уповайте-де на мирское слово. А мир — Иван Селиваныч это хорошо видел, — мир двоился на глазах. Надвигалось неведомое, тревожное и заботное. Даже смирные и робкие хозяева глядели с вызовом, говорили дерзко, а порой и враждебно.
— Святое дело рушите, мужики, — убивался староста, краснея и волнуясь больше обычного. — Богом сказано: живите в миру, а вы теперь всяк по себе.
— Знамо, тебе бог посветил, — на своем стояли мужики. — Ты нас, уж какой год пошел, на хорошую землицу не пущаешь. А пошто, спросить?
— Вы лодыри, застрамили свои пашни, — по привычке сорвался Иван Селиваныч.
— Зато твои обиходили. Угоили.
— Приспела пора поделиться, Иван Селиваныч.
— Давайте по уму, мужики, — брал себя в руки староста и натужно добрел, но единственный глаз его глядел зло и бесприютно. — Ведь землицу-то, ее на весах не развесишь. Как и при дедах было, у кого-то получше отводы, у кого-то плошее, да мир жил согласно. На што же ломать-то? Это все каторжник Огородов пустил смуту промеж вас. До него складно жили.
— Ты, Иван Селиваныч, мужика понапрасну не тронь, — вступился в разговор Сано Коптев. — Мы о нем худа не скажем.
Предвидя, что сход попадет в руки трезвых, но утесненных мужиков, староста накануне схода решил задобрить мир и выставил для общественного распива десять ведер водки. Это заведено было исстари, только с меньшим размахом, чем нынче.
Гулянье началось утром и с малого, пока в кабаке. Сперва вокруг щедрого и веселого старосты сбилась деревенская голь, потом подвалил народ похозяйственней, и, когда в кабаке сделалось душно, тесно и жарко, рассолодевшие мужики толпой хлынули на улицу. День был теплый, ведренный, в какие обычно быстро натаптываются первые весенние тропинки. Высокое лазурное небо тревожило и мучительно звало к чему-то радостному и несбыточному. Все вокруг заразилось весельем. В липах и березах церковной ограды блаженно орали прилетевшие грачи. Девки и бабы цвели яркими нарядными платками, передниками, улыбками. По сырой, еще скудно обогретой земельке уже босиком жгли ребятишки, гологоловые, в одних рубашонках. По теплой опушке березника, который поднимался почти на задах пожарницы, разбрелись девки-недоросли, искали подснежники и пели с правдивой печалью своими ломкими голосами:
Уж ты ласточка, моя касаточка…
Староста распорядился вынести гуляние на улицу, к пожарнице, она впритык к кабаку. Под тесным навесом ее стояли телеги с поднятыми оглоблями, обсиженными воробьями. Мужики дружно сняли с телег бочки, багры, а на их место утвердили бутылки с водкой, глиняные чашки с капустой и ломтями хлеба. Трактирщик Ефрем Сбоев принес три таза вареной свинины — ее кромсала на мелкие подавки Ольга, Ефремова дочь, и оговаривала тех, кто хапал мясо не для закуски, а на еду. Пришли парни с гармошкой. Церковные колокола ударили к обедне, и старик, по прозвищу Дятел, с палевой сухой бороденкой и серым лицом, будто присыпанным по морщинам золой, стал креститься кулаком, подсчитывая в уме, сколь бутылей вина вынесли из кабака. Прошедшему мимо старосте запоздало поклонился и с ханжеским лицемерием пропел: