Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Семен Григорьевич нарвал маленький букетик, понюхал его, хотя и знал, что весенние цветы совсем не пахнут, зато веет от них прохладой недавних снегов и свежестью талой воды. «Встреча, встреча, — думал Семен, соединив в одном слове и радость своего возвращения на родину, и нахлынувшую из детства счастливую даль, когда босиком, обмирая самим сердцем, спускался в ледяную мочежину за первым своим цветком, и, наконец, сам цветок, весь солнечный, весенний, но хранящий дыхание сурового отзимья. «Встреча, встреча».

Семен достал носовой платок, обмакнул его в воду и завернул в него свой букетик. И, поднимаясь на дорогу, опять думал о встрече и смене времен, о себе, о своей жизни, которую он теперь поведет на новых началах. Эта мысль и волновала и успокаивала его, как всякая большая истина, найденная в раздумьях. Она сделалась его заветной целью и теперь беспокойно требовала от него умственной работы, но и давала сил для душевного равновесия.

Выбравшись на дорогу, Семен увидел, что Марей уснул, пригретый солнцем. В глубоких морщинах его лица, в реднинке усов и бородки хранился след его живой улыбки: видимо, и во сне он не переставал добродушно удивляться, как ловко напугал его и обрадовал Рыжко перед рождеством.

Семен сел в телегу, тряхнул вожжи, и настоявшийся Рыжко сразу охотно взял крупный шаг, весело фыркая и мотая головой.

Дорога опять поднялась на увал, и сверху стало видно, как дальние прозоры повиты тонкой текучей дымкой. Широкие поля лежат в незрелой, но доверчивой наготе, ожидая и радуясь, что скоро сбудутся вещие весенние предсказания. В ушах Семена стоял немолчный звон жаворонков, и когда он забывал о них, а они все звенели, то ему чудился пасхальный благовест храма Воздвижения в родном селе.

В виду просыпающихся полей он совсем укрепился духом и твердо думал: «Именно здесь, именно на этих землях, распаханных дедами в трудах и заботах, суждено мне счастье и определен мой долг. И — боже мой — как пуста и убога модная и крикливая религия какого-то будущего перед трудом пахаря! Безумство отваги, добровольные страдания, высокие подвиги — во имя будущего. Что же все это? Словно после нас в жизнь придут люди, ни к чему не способные и готовые только проживать. Не во вселенском рае лежат судьбы поколений, а в вечном труде и добре, через которые приходит достаток и личная свобода. Потомству надо заповедать деятельную и любящую душу, а сделать это дано только разумному работнику, обретшему в поте лица своего блага и волю. Будущее. А что мы о нем знаем? И кто скажет, нужно ли будет наше благодеяние для идущих за нами. Не пошлют ли они вслед нам проклятие, что мы заедали их век, много в горячих разговорах пеклись о будущем и мало думали о себе и, слабые сами, нищие, вконец измученные и убогие, разумеется, не смогли созидать на камне. И не создали законов вечного процветания. Я сознаю свой долг — жить трудами и заботами моего поколения: ведь только тот послужил векам, кто послужил своему времени. Нет, пахать свободную землю — это не малое дело…»

И вдруг по ходу мыслей Семену захотелось еще раз, и немедленно, прочесть слово в слово памятную выписку из статьи Тимирязева, которая подтвердила бы его, Семена Огородова, выводы. Он опять, сознавая перед Мареем свое ребячество и боясь разбудить его, подтянул к себе и начал расстегивать чемодан. Достав толстую тетрадь в коленкоровом переплете, сразу нашел нужную страницу.

«Тот, кто сумел бы вырастить два колоса там, где прежде рос один, две былинки травы, где росла одна, — читал Огородов, радуясь созвучным своей душе мыслям ученого, — заслужил бы благодарность всего человечества, оказал бы услугу своей стране более, чем все отродие политиканов, взятое вместе. Что же нужно сделать, чтобы разрешить эту задачу о двух колосьях? Кто принесет эту разгадку? Наука. И прежде всего наука о растении. Потому что истинный кормилец крестьянина — не земля, а растение»…

Он спрятал тетрадь в чемодан, продолжая размышлять: «И насчет растения — тоже верно. У нас тут всяк мужик знает: не земля, а нива кормит». Он вспомнил свой разговор с бабкой Лушей о земле и ниве и улыбнулся: «Как-то она поживает. А меня оплакала: на погибель-де, в Сибирь загоняют. А того не поняла, что Сибирь-то матушка — моя родина. Ведь вот доброте-то у кого поучиться…»

III

В село Усть-Ница приехали на закате солнца. К вечеру стало намораживать, и дорогу прихватило тонкой, хрупкой наледью.

На верхних ветвях голых тополей и черемошен щелкали и подсвистывали скворцы. В сыром прохладном воздухе пахло скотиной, горелым навозом и весенней свежестью близкой реки.

Подвернули к высоким смоленым воротам дома-пятистенка, с большими, в цветастых наличниках, окнами, в которых еще не были выставлены зимние рамы. Марей оглядел окна, нет ли в них хозяина, и, не увидев никого, сам отворил ворота, ввел на двор, выстланный новыми плахами, своего Рыжка. Толстый лобастый щенок на коротких ножках испугался чужой лошади и, перевертываясь через спину, боком-боком ускакал под крыльцо и, осмелев там, тявкнул.

Из открытых настежь дверей хлева было слышно, как доили корову. Через калитку в заборе между хлевом и баней во двор вошел мужик, бородатый, на коротких, но крепких ногах, с вилами. Марей распрягал лошадь и не видел его. Мужик, приподняв высокий картуз за маленький козырек, слегка поклонился Семену Григорьевичу. Вилы поставил к стене бани и подошел вплотную к Марею, весело гаркнул ему:

— Откуль гости?

— Фу, черт, всего испужал, — шутливо вздрогнул Марей и, вытерев ладони о полы шубейки, протянул руку хозяину: — Наше вам, Яким Николаич.

— Каким ветром, Мареюшко?

— В Тюмень гонял. А тут вот солдатик. Взял попутно.

— Где ж попутно-то? — усмехнулся хозяин и стал помогать Марею свертывать вожжи.

— Да уж, знамо, и крюк, но не на дороге же ссадить человека. Ему в Межевое. Домой.

— Срядились до места?

— Да нет, куда уж. Дальше он сам собой.

— Постой-ко, Мареюшко. Погоди, стой, — Яким Николаич ловко стянул моток вожжей петлей и бросил их в телегу. — Да ведь Пантя в Туринск собрался с мешками. Вот тебе и оказия. Только он не угнал бы с вечера: ведь сбросной, дьявол. Его не угадаешь. Да ты постой, я сейчас, живой ногой.

— Чего сам-то, — остановил было хозяина Марей. — Пошли девок, али я давай. Какой Пантя-то? Корытов, что ли?

— Он. Он. Какой еще-то. Корытов и есть.

— А Заугольник?

— Эко хватился: зимой еще прибрал господь. — Хозяин сполоснул руки в деревянной водопойной колоде и побежал к воротам. — Пантя сбросной, дьявол, не угнал бы.

— Шило мужик, — завистливо причмокнул губами Марей. — Так и вертит, так и вертит. А обстроился-то: что дом, что хлева, что баня.

Марей снял с лошади седелку, хомут, обтер его пучком сена, осмотрел со всех сторон, а сам все хвалил хозяина:

— Ему вот скажи: Якимушко, сбегай в Тюмень за водкой — и побежит. Страсть какой прыткой. И побежит без оглядки.

На крыльцо вышла рослая босая девка, с красными, свежими коленями, в коротком платьишке в обтяжку на плечах. Она хотела выхлопать какую-то холстину, но увидела гостей, смутилась и собралась убежать, да Марей снял перед ней свою собачью шапку:

— Здравствуй-ко, Степанида Якимовна. Уж совсем, гляжу, заневестилась ты, как я не видел-то.

— Редко бываешь, дядя Марей, — свертывая холстину, отозвалась Степанида и украдом поглядела на Огородова. — Проходите в избу, дядя Марей. Ведь вы с ночевой.

— Должно, так должно с ночевой. А славная ты выгулялась, Степанида Якимовна. Невеста заглядная, — и Марей подмигнул Огородову.

— Да уж наскажешь, дядя Марей, — Степанида облилась счастливым румянцем. Уходя с крыльца, как-то высоко взялась рукой за косяк дверей и через поднятое плечо свое оглянулась еще раз на Огородова.

— И ребята у Якимки славные, — приятно вздохнул Марей. — Вот Степанида — али не невеста, а?

— Посватают, — заверил Огородов.

48
{"b":"823892","o":1}