— Нету у людей своего загаду — вот Николай Николаич и хочут по-отцовски, со строгостью. Извиняйте покорно, — и он спрятался на свое место.
Управляющий повертел в руках накладную с росписью Чугунова, озадаченно хмыкнул и протянул ее приказчику, а сказать сказал совсем о другом:
— И скажи ему, чтобы масла принес мне домой. Конопляного.
— Много ли, Николай Николаевич?
— Он знает. А с рожью разберись. И строго разберись. Ну, что скажешь, Григорич? — встретил управляющий взглядом глаза агронома, поднятые от прочитанной им бумаги.
Огородов вернул бумагу приказчику, не говоря ни слова, прошел к вешалке и снял шинель, вернувшись, сел к столу, колени к коленям с приказчиком, который тоже ждал, что скажет Огородов.
— Что-то помалкивает наш агроном, — Троицкий с улыбкой кивнул приказчику на агронома.
— Помалкиваю, Николай Николаевич. Вот именно помалкиваю, потому как не знаю, с чего и начать. Когда я услышал на деревне разговоры да пересуды об этом, признаюсь, не сразу поверил. Уж больно глубока запашка — не сломать бы соху. Извините меня, я буду, может, чересчур прям и резок, но по-другому не могу, да и нельзя по-другому. Так, как предлагается в этом распоряжении, дела не выправишь и порядка не поставишь. Нет. Вы рубите под корень все мужицкое подворье и хотите, чтобы человек жил только поденщиной. А может ли он жить на нее и кормить ребятишек при наших заработках? Вы, Сила Ипатыч, подсчитывали, перед тем как взяться за эту бумагу?
— Я в земельной управе советовался, — вместо приказчика ответил Троицкий. — Там нет возражений: имея один источник дохода, человек будет крепче к нему привязан. Можно ли что-то сказать против?
— Я вот приказчика спрашиваю, — настойчиво повторил свой вопрос Огородов. — Может ли нормально жить мужик с семьей на наши заработки? Знаете, и то уж ладно. А я подсчитал и скажу: не может. Николай Николаич, мы же показательное хозяйство. Мы должны дать образец нашей темной деревне, как выращивать хороший хлеб, как выкармливать сытый скот, как в достатке, а следовательно, свободно и умно жить. Верно? А мы бедны, скудны, слепы, пьяны, наконец, и без подворий решительно канем в вопиющую нищету. И — боже мой — чему мы можем учить людей, если мы сами не способны накормить себя досыта. Если мы раздеты, разуты, а дети наши болеют рахитом. Голодной куме один хлеб на уме. Обманываем людей на оплате их труда и волей или неволей делаем из них ловкачей, воров и плутов, но не работников. Человек не станет мелочиться, если мы будем платить за труд ему, уважая его человеческое достоинство. Тогда и дело можно с него спросить, тогда и подворье ему не понадобится. Вот замкнутый круг истины.
— Извини-ко, Семен Григорич. Извини. — Троицкий поднялся, открыл форточку и в волнении захлестнул ладони тонкими пальцами крест-накрест. — Вот именно, извини. То, что ты сказал сейчас, Семен Григорич, далеко выходит за рамки обязанностей агронома.
— Вы просили моего совета, и я сказал то, что думаю.
— Пожалуй, что и так. Вернее всего, что так. — Троицкий взял стоявшую на углу стола свою барашковую папаху и нахлобучил ее едва не до бровей — значит, не до форсу ему было сейчас, — надел собачью полудошку и сказал, обращаясь к Огородову: — Жарко здесь, пошли на улицу. А ты, Сила Ипатыч, займись пропавшей рожью. Вечером доложишь.
На крыльце толклись мужики. В кустах сирени перед окнами горланили воробьи, дрались на водосточном желобе. От их криков было весенне и празднично. Солнце и горящие в лучах его лужи ослепили до рези в глазах. От мокрых ступенек и деревянных мостков поднимался пар. В прохладном еще воздухе завязывались запахи пригретого дерева и первой пронзительно-студеной весенней мокряди.
Поздоровавшись с мужиками, управляющий увидел среди них Постойка и, не останавливаясь, спускаясь по ступенькам на мостки, громко спросил его:
— Отковал болты-то?
— Прута нету, Николай Николаич. — Постойко сделал несколько шагов следом за управляющим. — Сколь было — израсходовали.
— Бедному, говорят, и жениться ночь коротка, а нам с мостом все зимы мало, — вздохнул Троицкий, когда вышли на дорогу, и тронул Огородова за рукав: — Ты на меня не обидься, Григорич. Я тоже сомневался с этими подворьями, но до твоих выкладок, признаюсь, не дошел. Надо еще подумать. А насчет рабочих, оплаты им и все такое прочее при Корытове лучше не заводить разговора. Тебе особенно.
— Доносит?
— Осторожность не помешает.
— А о воскресной школе в уезде был разговор?
— Мнутся. Но раз мы ее открыли, отступать не к чему. Лиза моя немного управилась с домашними делами, горит желанием наладить вечерние чтения и возьмется за спектакль. Как нам нужна эта работа с людьми! Может, нужней пищи, воздуха самого нужней…
— Не хлебом единым жив человек, — поддержал Семен управляющего, и тот, радостно сознавая, что с агрономом не утерян общий язык, с повеселевшими глазами доверился:
— Поставить бы, Григорич, «Грозу» Островского, а роль Катерины — Любаве. Прелестная девица. Вот бы жена-то тебе, а? Не думал?
— Не приходило как-то.
— А жаль. Ей-ей, жаль. — В голосе Троицкого полно прозвучала нотка сердечной грусти, и Огородов, поняв его излишнее откровение, немного смутился за него, но Троицкий, чтобы развеять верную догадку агронома, все свел к шутке, которая опять-таки не удалась.
— Эх, брат, и где мои семнадцать лет… А вон, гляди-ка, твоя хозяйка, Анисья, что-то у ворот маячит. Тебе, наверно. Да и впрямь зовет. Ступай, должно, дело какое-то. А вечером, будет досуг, приходи на чашку чая. О «Грозе» поговорим.
— Гости к тебе, — еще издали крикнула Анисья и, простоволосая, второпях в одной кофточке, надрогшая на свежем воздухе, убежала в ворота.
XXI
Во дворе у легких санок, под новой попонкой, стояла, с высоко замоченными ногами, уставшая приморенная лошадь. Семен не узнавал ни кошевки, ни лошади, но от всей упряжки повеяло чем-то родным до боли, и он определенно подумал, что гости из Межевого. Обрадовавшись своей мысли, взбежал на крыльцо.
В прихожей, под вешалкой, на полу лежали шубы и мешки, недавно принесенные в избу, они еще не согрелись, и от них приятно пахло холодной наветренной дорогой. С кухни доносились голоса Анисьи и еще чей-то мужской, грубый, широкий, знакомый, но неузнанный. Семен заглянул туда, отодвинув занавеску, и увидел Александра Коптева.
— Земляк. Здоровенько.
— Здравствуй, Семен Григорич. — Коптев, протягивая большую шишкастую ладонь хозяину, с веселым голосом вышел навстречу. — Ведь я их, этих мурзинских, отродясь знаю: ни состряпать, ни покормить — ничего не умеют. А мы тебе привезли мороженых пельменей — вот передал хозяйке, а уж как сварит, не ручаюсь.
— Да уж никак не хуже ваших, межеумовских, — отозвалась с кухни Анисья и засмеялась: по окрестным деревням межевских мужиков звали межеумками.
В большой комнате за столом сидел Исай Сысоич Люстров и листал журналы. По привычке верхнюю губу захлестнул нижней. Увидев Семена, отложил журнал и поднялся, высокий, грузный.
— Уж это вот действительна послал господь гостя, — вскинул руки Огородов, и они обнялись. Люстров отпустил усы, забородател и был похож на кондового сибиряка, что самому ему нравилось. Теперь, когда он разглядывал свое волосатое лицо в зеркале, то не без удовольствия думал: «Чалдон, да и только. А чего плохого-то, жить везде можно».
— Как это хорошо. Как хорошо, — в радости повторял Семен и разглядывал гостей, то одного, то другого. — Как-то и надумали, решились в самое бездорожье. Ах, молодцы.
— В лесу дорога и не тронулась, — сказал Коптев и поглядел в окно на лошадь. — А полями — уж только по холодку али обочиной как. Осадили мы своего конька по этой дорожке.
— Вот и вся наша жизнь так, — говорил возбужденно и громко Семен, уйдя в спаленку и переодевая рубашку. — Слышь, Исай Сысоич, вся жизнь, говорю, как весы, — почти кричал он в открытую дверь. — Только что расстроился с приказчиком, думал, вовек не успокоюсь. Думаю, нету на белом свете радостей, какие утешили бы. А вот глядь — и радость.