— Как раз, Николай Николаич, все по-вашему изложено. С нынешнего года покосов рабочим не нарезать. Все косят в общий зарод, а потом каждому из него отвесим на коровку. И не боле. Мы по-родственному, Николай Николаич, за хрип брать не станем. Хочешь держать две али три там коровы — милости просим, держи, запрету нет, но сенцо купи на сторонке. Да, на это нужны деньги, верно, но ты постарайся для фермы, сверх поденщины прихвати — вот тебе и лишний гривенник, а то и рублевик. Али плохо? Всем хорошо.
Управляющий повертел листок бумаги, но читать не стал.
— Чернилами-то не мог, что ли, написать. Карандашом я ни черта не разберу. Пишешь тоже как курица лапой.
— Да уж как умеем. Сейчас Андрюшку-конторщика заставлю, у того глаз вострый, вмиг перебелит. А существо распоряжения я вам все до словечка передал. Там и читать нечего. А хорошо-то будет, Николай Николаич, и народу и ферме. Одна благость.
— Это, пожалуй, следует испытать, — Троицкий постучал по бумаге раскаленной трубкой. — Но при одном условии, Сила Ипатыч: мы обязаны растолковать людям, зачем, для чего и с какой целью дано такое распоряжение. Тут, я думаю, необходимо сказать им, что это для их же блага. Пусть Укосов мою мысль уложит в одну-две фразы. В самом начале. Боюсь только одного, господин Корытов, начнется у нас повальное воровство.
— Но, Николай Николаич, волков бояться — в лес не ходить. На то у нас, в конце концов, есть урядники, становые. А власти, они ведь по головке не любят гладить.
— Лучше бы все-таки без урядников и становых.
— Народ понятливый, — с удовольствием покряхтывая, Корытов поднялся и влез в рукава своей стеженой шинели, надежно заверил: — Обойдемся и без властей.
— А ну как начнутся да пойдут недовольства, увольнения, — народ теперь вольный.
— Вольный-то он вольный, да куда ему податься, — застегиваясь на все пуговицы, весело отвечал Корытов.
— Чего ты судишь, Сила Ипатыч, куда, куда. Теперь по общинам нарезают землю: бери, запахивай. Не ленись только.
— Это по газеткам, Николай Николаич. А общинные-то мужички не шибко распростались, чтобы примать вот так к себе всякого пришлого. К нам ведь прибился кто? Голь неприписная. Это уж они здесь, у нас, обзавелись да обстроились, а попервости-то в бараках ютились. Да есть и такие, Николай Николаевич, коим землицу-то матушку на глаза не кажи — он от ней сызмала отреченный. Такой-то и плоше жить согласен, да без этой земельной обузы. Неудовольствия, конечно, куда без них. Неудовольствия, может, и будут. Уж это так, что будет, то будет. Но извиняйте, значит, мы вас на казенное кормление не рядили. Всяк знал, к чему шел: твои усердные руки — от нас честные денежки.
Легко отражая возражения управляющего, Корытов, не надев шапки, вернулся к столу, взял свои листочки и положил в папочку, еще спросил:
— Теперь как же с семенами-то, Николай Николаич. Неуж повезем из чужого уезда?
— Придется. Дело это, считай, решенное. Надо только выдернуть их по санной дороге. До распутицы.
— Слушаюсь, Николай Николаич. — Корытов поклонился с той образцовой учтивостью, какую хотел видеть у всех своих подчиненных.
XI
Троицкий, оставшись один, выбил из трубки пепел и сунул ее в стол. Он не любил запах трубочной смолы, кашлял от нее, но иногда хотелось крепчайших затяжек, и он набивал трубку. Вечером жена непременно выговорит ему, готовая на скандал:
— Ты же обещал не браться за свою смолокурку. И опять. Я ничего не могу сделать, — она страдальчески прикладывала пальцы к вискам и некрасиво трясла головой. — Я ничего не могу сделать, в доме прижились запахи курной избы. Пахнет от полотенец, от посуды, от волосиков на головке Мити пахнет табаком. Я ничего не могу сделать. Меня тошнит.
Троицкий, вспомнив о табачных муках жены, непроизвольно принюхался к воздуху в кабинете и с удивлением убедился, что здесь тоже все прокурено и задымлено. Он поднялся, надел свою собачину и быстро вышел на крыльцо.
Было туманно и холодно. Где-то на огородах пронзительно и затяжно скрипел колодезный журавль. Во дворе дома напротив кололи дрова, и стылые поленья с железным звоном разлетались из-под топора, весело брякали, падая в одну кучу. Все звуки были чисты и кристальны, с тем легким и трепетным перезвоном, какой можно услышать только в деревне по тишине морозного утра. По дороге, сухо похрустывая снежком, шли и разговаривали мужики: из-за тумана Троицкий рассмотрел и узнал их только возле крыльца.
Кузнец Парфен Постойко и двое его подручных несли ведра с углем. Увидев на крыльце конторы управляющего, поздоровались.
— Утро, говорю, с туманом — походит, к оттепели? — спросил Троицкий, обращаясь к Парфену.
Тот перехватил ведро из руки в руку, огляделся, будто только-только и увидел, что все заволочено:
— Изморозь, вишь, как плотно взяла, а к теплу навряд. Теплышка ждать теперь не приходится, Николай Николаич. На носу крещение. Еще не так завернет.
Троицкий спустился с крыльца и подстроился под ногу Постойко, а парни, чтобы не мешать старшим, прибавили шагу и ушли вперед.
— Тихо у нас, — вздохнул кузнец и сердито сплюнул: — Умертвие вроде.
— Что так? — не понял Троицкий.
— Да в могиле ровно живем. Глухо. Святой праздник минул в погребальной тишине, колокольного звона не удостоены.
— Зато стаканами позвенели вдоволь, — попытался пошутить Троицкий, но Парфен не принял его веселого вызова. Совсем осердился:
— Уж будь оно трою проклято, это винище. Да ненадежно все это затеяно, без церкви-то ежели. Суди-ко сам, поутру на собачий лай крестимся. Ни свадеб, ни крестин — будто где-то на волоку в избушке, — у каждого одна думка: вот кончим лесовать, поедем домой. Живешь здесь, а душа где-то в другом месте.
— Мрачно настроен ты сегодня, Парфен.
— Не собраны мы к одному месту, Николай Николаич. Не призваны. Не значимся. Как связать день со днем, а душу с душой. За парней девки сюда замуж нейдут: у вас-де выморочно. Воду освятить негде. Я всяко живал и ни в чем не помогала мне святая водичка, не шибко я ей верю, но и вреда от ней все-таки малее, чем от водки. Уж вот чему дали вольную-то волюшку.
— Да ты и впрямь, Парфен, не с той ноги встал сегодня, — все еще как бы с усмешкой упрекнул Троицкий и вдруг высказал тревожные, давно наметанные мысли: — В том, что глухо живем, ты, Парфен, бесспорно прав. И не вино — будь оно проклято — укрепит родство людских душ. Школа нужна, Парфен, книга, грамота — культура, словом.
— Церква и школа — одно другому не помеха, Николай Николаич, — там и тут по печатному читают.
— Вот наш агроном, Семен Григорич, в Петербурге служил, учился там, намерен открыть у нас воскресную школу. Уже дело. Книг выпишем. Своих денег не пожалею. Теперь вот с делами немного управимся, спектакль ставить будем. Смотрел в прошлом-то годе? Ну? Понравилось?
— Забавно, ровно бы живые.
— Дак играют-то, Парфен, живые люди.
— Люди-то живые, да говорят не взаправду. Понарошке. Навроде бы как пересмешники, чужое талдычат. А ведь попик-то, придешь в церкву, перекрестит и по имени тебя назовет: будь-де здоров, Парфен. Ты будь здоров, а не кто-нибудь другой. Да коли нет здоровья, его от слов попика не прибавится, а душе все помягчей. Ты куда собрался-то? — у дверей кузницы спросил Постойко управляющего.
— Да вот проводил тебя. Потолковали.
— Мы тебя знаем, ты прост: и поговорить с человеком, и послушать. А церкву не поставишь — разъедемся. Так то и знай. Уж моя баба на што смирна да уступчива, но и она, барин, взбунтовалась, на погорелом-де месте не житье. Не житье и есть.
— Будем думать, Парфен, — пообещал управляющий и пошел обратной дорогой в смятенных мыслях.
Глухое зимнее утро, не сулившее ни особых хлопот, ни тревог, вдруг глубоко расстроило управляющего. Он и раньше чувствовал, что в фермерском поселке идет какая-то убыточная жизнь, людские судьбы в нем складываются вне связи с землей, непрочно. Всякий новый день, не как у пахаря, приходит без ожиданий, без замыслов и заботных намерений, потому что урок, или поденщина, ныне сработана, и какой бы она ни оказалась, но с рук сбыта, а завтра никто не знает, куда пошлют и за что спросят. Не доделанное вчера может остаться забытым, сделанное — бросовым. И выйдет, что день ото дня оторван. Сейчас надо посадить всех на фермерское содержание, чтобы каждый кормился только общественными работами, но есть ли гарантия, что ферма без подворной живности даст всем досыта хлеба и переходный прибыток? «Нет такой гарантии, — определенно ответил Троицкий на свой вопрос — Ферма и без того кругом в долгах и покончить с ними может только при упорном бескорыстном труде каждого: чтобы больше работали и меньше просили. Но, имея вдосталь свое молочко, овощ и мясо, работник прытко не побежит на фермерскую поденщину, и от голодного двора — он тоже не страдник. Но это же заколдованный круг, — нервничая, размышлял Троицкий. — Неужели из него нет выхода? То, что предложил Корытов, может озлобить людей и в корне подорвет большое, так хорошо начатое дело. Но где же выход?