«Сила, он тоже по-своему прав, — снисходительно размышлял Троицкий. — Народ у нас разный — один со слова понимает, а другого плетью не прошибешь. А мне как управляющему, конечно, надо к каждому иметь свой ключик и свой подходец. Для этого надо изучить людей, знать их мысли, нужды, заботы. Привязанность, наконец. На мой взгляд, это весьма интересная область — личность: ведь человек, какой бы он ни был, явление неповторимое на белом свете. Взять хотя бы кладовщика Ефима или подойщицу Любаву, а не то кузнеца Парфена Постойко — всяк из них сам по себе. Умрет, скажем, тот же Постойко, другого такого уже не родится. Не было и не будет. Это единственный экземпляр. Уникум в своем роде. Каждая личность оригинальна, бесценна, каждому отроду дано право на гордость и уважение. Может, оттого и дела у нас плохи, что мы за буднями да мелочами омертвили человека. А ведь и впрямь зайду, скажем, я в свинятник, у меня один разговор — о грязи да поросятах. О кормах еще. А человек, он постольку поскольку. У свинаря и подойщицы, возможно, горе, несчастье, болезнь или в семье неурядица, и никто об этом не спросит, не выразит сочувствия. И я для них ни больше ни меньше заводная машина — они могут говорить со мной только о поденщине да соломе, которую — черт его побери — фуражир вечно опаздывает подвезти. Как-то бы по-другому надо. Прийти, скажем, в кузницу и обрадовать чем-то того же Постойка. Вот так, мол, и так…»
— Ну, что еще, Сила Ипатыч? — прервав свои мысли, спросил Троицкий.
— Этот агроном, Николай Николаич, плохо знает наши возможности и берет все с корня.
— Что именно?
— Настаивает последние клади обмолотить заново. Половина-де зерна ушла в солому. Я и докладывать вам не хотел, да он, как говорят, дорожную пыль с себя не стряхнул, а мне вопрос о кладях. Вот сейчас прямо.
— Разве он не прав?
— Прав-то, может, и прав, да какое его дело.
— Прямое, Сила Ипатыч. Прямейшее. Предположим, агроном вырастил хороший хлеб, а ты при обмолоте половину его пустил в отход. Что? А ведь у нас это, милейший господин приказчик, сплошь да рядом. Иногда землица-то матушка, вопреки нашим хлопотам, возьмет да и пошлет богатый урожай, а мы и распорядиться им не умеем. Факт?
— Уметь-то как, поди, не умеем, да народишко у нас вконец распустился. Пьют, гуляют, на работу идут навеселе, вразвалочку. С молотьбой этой: пустят машину налегке, а сами с бабами по ометам в обжимку. Слово сказал — тебе десять. Становись вроде сам, молоти чище.
— Но отчего все так-то?
— Разговор у них один, Николай Николаич, что на молотьбе, что на пахоте, да и у свинарей, у подойщиц: мало сработаем — грош, много — тоже грош. Так сгори оно все дотла, лучше себя поберечь.
— Поймешь ли, Сила Ипатыч, неправильно мы оцениваем труд людей. Платим за количество сработанного. А за качество?
— Не в том дело, Николай Николаич. К чему мы придем, ежели начнем делить работу по качеству да по количеству. Нету качества, нет и работы. Вот как надо. Ведь ежели я склепал худое ведро, и оно течет — считай, что ведра нету. Значит, нет и работы. Наклепать наклепал, а что проку.
— Но что же надо, по-твоему, чтобы не страдало ни то, ни другое?
— Надо, Николай Николаич, пристегнуть народишко к одному месту.
Троицкий свертывал цигарку и слюнявил ее щербатую кромку кончиком языка, но жесткая бумага не намокала, он спокойно высыпал махорку обратно в кисет и, благодушно слушая приказчика, принялся набивать трубку, которую достал из стола. Что бы ни сказал Сила Корытов, управляющий не выйдет из тихого душевного равновесия, потому что твердо верит в свою истину, и никакие корытовские доводы не покачнут его. Пусть выговорится, утра еще много. И Сила Ипатыч, поощряемый вниманием управляющего, решил наконец высказать свое заветное: он быстро возбудился и, как всегда при крупном разговоре, побледнел, а глаза его вспыхнули в злом накале:
— Я знаю, вы не согласны со мной, но, подумавши, нешто я не понимаю, что агроном Огородов резонно делает, что не признает плевой работы. Такая работка и мне поперек души. Я тоже так: сделал плохо — переделай. И переделывай, братец ты мой, без копейки. Без грошика. На своих харчах.
— Ну, исправят, а в другом месте хуже того сделают, — подковырнул Троицкий.
— Верно, Николай Николаич. Ой верно. Фу-ты, жарко-то как натоплено. — Корытов снял свою стеженую шинель и хотел повесить ее, но вспомнил, что вешалка на воротнике давно оторвана, и положил ее на жесткий деревянный диванчик при входе. Сел на прежнее место, ладони по привычке подсунул под ляжки. Плечи у него поднялись, и он приобрел хищную осанку.
— Вы не понимаете, что такое привязать, и спрашиваете? Так, да? Я скажу, это все просто. Надо урезать у них дворовое хозяйство и оставить каждому по коровке да по кабанчику — и все. Ведь до чего дошло: от свиней по деревне проходу не стало. А стадо хозяйское, оно в пять раз превзошло фермерское поголовье. И скот, знаете, все сытый, крупный. От нашего же, фермерского, племени взят. Только наши все хиреют да вырождаются, а у них добреют, как на опаре. А спросите, чем кормится вся эта живность, — ведь пашни-то никто не имеет. Да правдами и неправдами тянут из фермерских запасов. Вернемся опять же к последним, плохо вымолоченным кладям овса. Откуда они взялись? Хотели они того или не хотели, а соломка вышла уедная. Теперь ночами везут ее по дворам. Дарово и сытно.
— Там же сторож. Как его, все забываю?..
— Костя Улыбочка. Да что этот Костя — шкалик поднесут ему, и хоть весь омет увези под его улыбку. Да то, что тянут, Николай Николаич, еще полбеды. Беда сущая в другом: у него по кладовкам да погребам годовые запасы солонины, масла, картофель, овощ всякий свой — плевал он на наши фермерские работы. Ему на ферме заработанные деньги только и нужны на кабак. Ну придет он, скажем, на жнитво или на покос опять же, там машины, он около их пошабашит, отбудет поденщину нога за ногу, и плати ему. Он свое из горла вырвет. А силы свои приберегет для дома, где у него орава кабанов да стадо овечек с коровами. Потом пойдут грибы да ягоды. В самую страду все повально ударятся бить кедровые шишки. Все это утеснить надо. Я так располагаю: нанялся на ферму — будь добр живи фермерскими доходами. А то живет нарасшарагу — одна нога тут, другая там. Ты давай к одному месту, или — или. Живи и знай, что кормит тебя ферма, а не собственное подворье. Тогда он не будет увиливать от общественных работ, не станет прятаться за своего кабанчика. Тогда-то этот мужичок-кедровичок весь, со всей семейкой, будет у меня вот иде, — Корытов выпростал руку из-под ляжки и над столом сжал ее в кулак. — Тогда ему, мужичку, совсем не понадобится шастать ночами возле чужих ометов. Краж и в помине не будет.
— Чудной ты, право, Сила Ипатыч. А я-то о чем пекусь, поймешь ли. — Постукивая гнутым мундштуком трубки по своим белым крупным зубам, Троицкий затомил приказчика молчаливой усмешкой, потом сказал: — Мало работаем с народом, чтобы довести до сознания каждого понимание своего долга и высоких нравственных качеств. Следовательно, наш рабочий должен знать, Сила Ипатыч, — я особо буду об этом заботиться, — должен знать, что он государственный работник, а если он поймет, он перестанет стяжать. Ясно я говорю?
— Оченно даже, Николай Николаич. — Приказчик качнулся из стороны в сторону, уладил руки под ляжками и успокоенно прищурился на управляющего. — Только загвоздка есть, Николай Николаич. Пока он перестанет стяжать, пройдут годы, а обмолачивать-то овес надо сегодня. Не за горами и полевые работы. Да и скот у нас. Убеждать — это, конечно, как вы изволили сказать. Мужик, какой бы он ни был, а он нам родной. Значит, надо ему по-свойски кое в чем дать укорот, чтобы он и сам начал отходить от стяжательства.
— Горяч ты, однако, Сила Ипатыч. Ой горяч. И я чувствую, у тебя что-то уже приготовлено. Давай показывай.
Приказчик достал из своей папочки лист бумаги, близоруко разглядел его, повернул как надо и обеими ладошками расправил на столе перед глазами управляющего: