Пойменные луга по правому берегу Мурзы исстари были приписаны межевскому обществу. Мужики в пять лет раз делили луга по дворам, на каждой грани метали жребий, спорили, случалось и дрались, затем пили мировую, опять ссорились и опять, бывало, хватались за грудки. Потом купались в Мурзе и разъезжались по домам, чтобы после петрова дня приехать сюда семьями на две, а то и на три покосные недели. До села двадцать верст с гаком, и каждый день туда да сюда не наездишься, поэтому брали с собой дойных коров, грудных детей, гармошки, солонину, засластевшую в ямках картошку и становились лагерем вдоль по Мурзе. У многих были срублены по берегу свои избушки, крытые дерном или дранью с берестою.
Чудное время — покосы на Мурзе!
По левому берегу — он был выше лугового правого — шел хороший выдел черноземной земли. В давние времена нашли его и обиходили староверы, искавшие уединения. Но православная церковь, с годами набравшая крепкую силу в Сибири, находила их, жестоко притесняла и в конце концов вынудила сняться и уйти в северные таежные скиты. Осиротевшие земли, когда-то родившие и рожь, и коноплю, и овес, отошли казне и обхудились до крайности. В конце века, когда в Россию стали проникать идеи американского фермерства, на таких плодородных, но полузапущенных землях стали возникать свободные фермерские хозяйства с наемными руками, где все, от управляющего до кухарки, получали жалованье от земства. Оно же, земство, и распоряжалось движимым и недвижимым имуществом фермы, всем полученным продуктом от пашни и скота.
В первые годы ферма и заботила и радовала земство, потому что в лесной пустоши, в стороне от больших дорог, росло новое поселение с небывалой, но заманчивой перспективой. Здесь должно было утвердиться образцовое хозяйство, где предусматривались широкое применение машинного труда, введение травопольной системы, удобрение пашни, улучшение стада и высокая продуктивность его. Ферма на Мурзе должна была стать не только рациональным, но и опытным, показательным хозяйством, куда бы могли приезжать и учиться ведению дел крестьяне всей округи. Но самое главное, на что рассчитывало земство, состояло в том, что наемный труд обещал высокую товарность, так как вся продукция, по расчетам, должна была пойти на рынок и быстро, с лихвой окупить все затраты. На деньги попервости земство не скупилось, и за три-четыре года были подновлены старые избы, поставлены два барака, на пять семей каждый, контора, коровник на восемьдесят голов, телятник, свинарник, кормоцех, кузница, конюшня, ветряная мельница.
Семен Огородов подъезжал к Мурзе в тихий морозный полдень. Над лугами цепенел жесткий холодный туман. Заснеженный лес был тих и бел. Березовые опушки сливались с туманом. Овины и клади необмолоченного хлеба, увитые пышным куржаком, выступили к дороге неожиданно и близко. У высокого сарая с распахнутыми воротами на истоптанном и усыпанном соломой снегу стояли мужики и бабы, в полушубках и пимах, с вилами и граблями. В сарае под нагрузкой глухо стучала молотилка. У кладей две девки набивали снопами носилки. Круглые, в теплых одежинах, высоко и крепко подпоясанные, девки сами походили на снопы. На толоке дорога терялась в следах саней, и Семен остановил лошадь, чтобы спросить контору. Увидев незнакомую подводу, девки охотно бросили работу: одна, обрадованная переменкой, устало вальнулась в носилки и разметнула руки, другая, видимо оглохшая от стука машины, выпрастывая ухо из-под шали, пошла к кошевке Семена.
— Контору, что ли? — переспросила она и, готовая расхохотаться, повернулась к подруге, лежавшей на снопах: — Контору, слышь, спрашивает.
— В трех соснах заблудился. Откуда он? Галка, может, замерз он, так зови, согреем.
— Вон спрашивает, чей ты?
— Мамкин да тятькин, — рассмеялся Семен на улыбчивое лицо девки. — Как, говорю, проехать-то?
— Ступай до колодца, авось не заблудишься, — веселая девка махнула рукой в сторону от клади и захохотала, возвращаясь к подруге: — Бестолковый какой-то. Не наш совсем.
— Просилась бы в санки. Один едет.
— Да уж ты скажешь. Берись-ка, а то все бы лежать. Вон Сила Ипатыч уже грозится.
— Себя не пожалеешь, никто не пожалеет. — Девка потянулась на снопах и нехотя поднялась: — А право, хорошо, так бы и повалялась.
Она подшитыми пимами разгребла солому, чтобы освободить ручки носилок, и, лениво наклоняясь к ним, вздохнула:
— А это все провались бы к черту.
Контора фермы помещалась в новом доме, срубленном по-сибирски, в угол, с большими окнами и широким крыльцом под навесом. Крыша двускатная, высокая и до того крутая, что на ней не держится снег, и голые смоленые тесины туго блестят заледеневшей на них изморозью. Над дверями прибиты большие старые рога лося. Внутри пахло свежим деревом, табаком, жарко натопленными печами и сырыми оттаивающими дровами.
Едва Семен переступил порог и даже не успел снять шапку, как навстречу ему вылетел щекастый малый, в сапожках и малиновой рубахе под жилеткой. Каштановые волосы у него примаслены и с пробором зачесаны за уши; жидкие глаза увертливы и плутоваты.
— Я сразу угадал вас, из окошка еще. Вы агрономом к нам. Стал быть, верно? Ну вот Николай Николаич и ждет. Давно ждет. Это его дверь. Он и туточка. А раздеться пожалуйте сюда. Пожалуйте, — малый распахнул перед Семеном дверь в большую прокуренную комнату, сплошь заставленную шкафами, столами, с некрашеными скамейками вдоль стен. — Тут у нас и нарядная, и сборная, и счетоводный стол. Все вместях. Да вы раздевайтесь. Вот сюда. А вам и место приготовлено.
— Какое место? — поинтересовался Семен, вешая на деревянную спицу свой полушубок.
— Жилье, стало быть. Анисья топит кажин день. Чать, не к теплу теперь. Подойчица — Анисья-то. Я уже говорил ей: гляди у меня, топи хорошенько. Не весенняя пора — человек с мороза приедет.
— Заботливый ты, выходит, — похвалил Семен. — Как тебя звать-величать?
— Андрей Укосов.
Семен снял и на полушубок повесил шапку, волосы на висках пригладил ладонями, зябко потер руки:
— Кем же ты тут, Андрей Укосов?
— Конторщик, значит.
— А есть и казначей?
— Да то как. Есть. Илья Пахомыч. Только он к сестре уехавши на крестины. В Дымкове она замужем-то. Тоже здесь робила, да посватали, и уехала. Пойдемте теперь. Я вам укажу, стал быть.
В коридоре конторщик Укосов опередил Семена и постучал в соседнюю дверь, на которой была прибита медная дощечка с гравированной надписью: «Управляющий».
— Входите, — шепнул он Семену, а сам шмыгнул к своим дверям.
II
Хозяин кабинета, Николай Николаевич Троицкий, стоял у окна и глядел на улицу. На подоконнике перед ним дымила махоркой жестянка, набитая окурками. Стука в дверь он, вероятно, не слышал и обернулся к Семену, когда тот уже вошел и поздоровался.
— А-а, — радостно распахнул он свои длинные руки навстречу гостю, — божьей милостью Семен Григорич. Здравствуй, здравствуй. Давай сразу будем на «ты». Как добрался? Там, у себя, еще не был?
— Я прямо с дороги. — Семен подал руку хозяину, и тот мягко обхватил ее своими длинными гибкими пальцами.
— Значит, не был, — уточнил Николай Николаевич и стукнул в стену Укосову. Тот мгновенно появился на пороге, видимо, стоял под дверями кабинета.
— Лети-ка ты, братец, к Анисье и накажи, чтобы прибрала там — хозяин-де приехал. Ступай. Да закусить пусть соберет. Быстро чтобы: мы вместе придем. Пособи ей там, что надо. Так, так. Ну, садись, Семен Григорич. Садись, станем знакомиться.
Николай Николаевич высок ростом, худ, в окладе льняной мужицкой бороды, подстрижен обрубом. Одет в черную суконную толстовку без пояса, на ногах белые, осоюженные красным хромом бурки. Он убрал со своего стола шахматную доску и осторожно, чтобы не нарушить партию, поднял ее на застекленный шкаф. Две оставшиеся фигуры взял в руки и сел с ними на свое место за столом.
— Тебе после дороги-то не шибко до разговоров, да мы коротко, пока конторщик наш добежит да скажет, а следом и мы. Можно бы сразу ко мне, да мальчонка у нас расхворался. Три годика. А здесь ведь ни врача, ни фельдшера, все на жену. Она с ног сбилась, бедняга. Ну да господь милостив, все уладится. Так, значит, ты сюда, сколь мне известно, с доброго согласия?