При въезде в загороду, у откинутых настежь деревенских ворот, на дерновой беседке сидит глухонемой привратник старик Козырь и плетет лапоть. В ногах у него стоит ведерко, где мокнет лыко. Из деревни в отворенные ворота норовит прорваться в хлеба блудный стригунок с колокольчиком на шее. Козырь бросает в него лапоть и с длинной орясиной гонится за ним, потом, пугая его, бьет орясиной по твердой пыльной дороге, притопывает своими босыми черными, словно конское копыто, ногами. Стригунок совсем не боится караульщика, играючи, как-то боком, почти поперек дороги, отходит прочь, мешая груженой телеге. Сестра старосты Ивана Селивана, Акулина, идущая возле воза с вожжами в руках, кричит на жеребенка, как на дитя, с напускной строгостью:
— Ну-ко вот, выдумал. Я-ко тебе.
Лошадь Акулины, замученная жарой и оводами, охотно останавливается перед жеребенком, и они голова к голове о чем-то переговариваются. Сама Акулина, видя, что ее догоняет Семен Огородов, против воли надумала вдруг пропустить его вперед и стала усердно копаться в упряжи. Когда он подъехал совсем близко, она сняла пестренький платок и выхлопала его, а надевать не спешила — тяжелые косы ее тугим кольцом связаны на затылке, черные густые волосы гладко причесаны с пробором, но под платком ослабли, распушились, и от этого во всей сильной фигуре девушки проглянула милая доверчивость.
— Здравствуй, Акулина Селивановна, — поклонился Семен, желая почему-то увидеть ее глаза.
— Здравствуйте вам, Семен Григорич, — скрыв волнение, отозвалась Акулина и, опустив ресницы, стала с излишним старанием надевать платок. Семен задержал свой взгляд на лице Акулины, ожидая, что она поднимет глаза и что-то скажет ими, потому как радостно догадывался, что не без умысла остановилась она посреди дороги. Но Акулина не поглядела на него, все более и более досадуя на себя за свой поступок: она не сомневалась, что Семен понял, зачем она остановилась. А он, как бы щадя ее, не заговорил больше, а прошел мимо и даже не оглянулся. «Строгая выросла, мало что без матери, — с умилением подумал Семен. — А сказала-то как: здравствуйте вам. Невеста».
Семен шел через все село с улыбкой, и ласково, хорошо было у него на душе, будто интересную загадку сказали ему и он знает верный ответ на нее.
Едва Семен вернулся с гумна, чтобы поужинать, даже не успел распрячь лошадь, во двор вошла Акулина и издали, не проходя от ворот, сказала:
— Тебя, Семен Григорич, Иван Селиваныч к себе звать велел. А уж зачем — не знаю. Велел скоро. Там исправник приехал.
— Я живой ногой. Вот толечко распрягу. А ты бы зашла в избу, — совсем не к месту пригласил Семен и смутился, но Акулина поняла его:
— Да ведь мне тоже, думаешь от простой поры. Турнули, а у меня воз не опростан. Вдругорядь как-нибудь.
— Работница ты, все в делах. И строгая прямо.
— Да уж какая есть.
Семен наказал матери прибрать лошадь, а сам переоделся и пошел к старосте.
XXII
Был уже вечер. По селу гнали стадо. Бабы разбирали по дворам своих коров и овец. Мальчишки выпросили у пастуха хлыст и баловались, щелкая им на всю улицу. После дневной жары наступал теплый вечер, в оседающей пыли над дорогой вилась мошкара, может быть последняя в этом году.
Староста Иван Селиваныч, исправник Ксенофонт Павлович Скорохватов и священник Межевского прихода отец Феофил сидели в огороде за столом под черемухой. Перед ними стояли наливка, квас, самовар и скоромная закуска: грибы, студень, холодный поросенок, свежий хлеб. В сторонке горел костер, и от него наносило дымком и пеплом. Солдат Сувоев, сопровождавший в поездках исправника, стоял на коленях перед костром и прилаживал к огню большое закопченное ведро.
Гости были навеселе. Староста Иван Селиванович пил редко и мало, потому затяжелел, но хорошо крепился. Единственный глаз у него затек и глядел неподвижно. Шея в расстегнутом вороте рубахи так набрякла, что густо зарозовел весь его затылок. Однако он следил за своими движениями, не доверял им и оттого был медлителен. Исправнику приходилось выпивать частенько, и он легко вздымал большие меры, становясь при этом неудержимо веселым, широким в жестах и взглядах, умел заливисто хохотать, обнажая крупные и сильные влажные зубы. Подвеселел и поп, отец Феофил, в своем стеганом жилетике. Он сидел близко к столу и, прижав локотки к своим бокам, пил с блюдечка чай. У него была привычка навивать на палец острие своей бородки, которая легкими серебряными колечками скатывалась по красной сатиновой рубахе. Паутина волос на голове его была примочена маслом и расчесана на стороны. Сам отец Феофил был прибран по-праздничному. Когда подошел Огородов, он опрокинул на блюдце чашку, а на донышко ее положил огрызок сахара и тотчас принялся за бороду.
Исправник, откинувшись на спинку скамейки, даже чуточку завалясь набок, рассказывал и прихохатывал:
— Ведь это только придумать. Подходит так-то к старушонке и елейно, заметьте себе, елейно вопрошает: «Убогая-де, надобен ли тебе крестик? Могу подарить». — «И подари, касатик». — «Вот на, сердешная», — и перекрестил старуху. Та вроде бы и обманута, и сердиться грех — разговор-то перед храмом, на паперти. А он к другой… Вот он, межевской Голиаф. Здорово, Огородов, — исправник, не меняя своего вольного положения, подал Семену красную руку, указал рядом с собой: — Садись, брат. Кобенься-ко у меня. Сказано? Налей ему, староста.
Хозяин поставил перед Семеном толстую граненую рюмку, полную густой наливки, и подвинул блюдо со студнем. Вилку подал прямо в руку. Твердыми пальцами взял в крепкий обхват ножку своей рюмки и с просительной лаской поглядел на исправника.
— Спаиваешь власти, Иван Селиваныч, — с веселой укоризной вздохнул исправник. — Да уж что делать. — Он бодро выпрямился, выпятив грудь, и громко щелкнул пальцами: — Эх, все равно в раю не бывать. Но последнюю. С Огородовым. Давайте, батюшка, не последнюю.
Отец Феофил накрыл свою рюмку тонкой, как щепа, ладонью, и завиноватился:
— Не гожусь, Ксенофонт Палыч. Прошу покорно милости.
Исправник поверил — глаза у священника мигали часто и сыто. Огородов отпил только половинку, и Скорохватов уличил его, жестко стукнув своей рюмкой по его недопитой.
— Зло оставляешь, братец. Не с тем был зван.
Иван Селиваныч угодливо, с показной охотой, опрокинул все, крякнул усердно и, подхватив вилкой, понес над ломтем хлеба кусок сочной поросятины. Огородов допил, а к еде не притронулся — нечаянным было для него это застолье, и не хотелось ему ни пить, ни есть.
Дожевывая закуску, староста, сидевший спиной к дому, увидел, что гости смотрят на дорожку из двора, и обернулся — к ним шла Акулина и несла в блюде очищенную картошку. Она принарядилась: на ней было розовое платье под широким лакированным поясом, одна коса с обдуманной небрежностью брошена через плечо на грудь. Перед гостями и от беготни лицо у ней красиво горело. Она радостно знала об этом и была очень мила. На ходу сказав что-то брату и отдав блюдо Сувоеву, так же со скорой занятостью пошла обратно и ни разу не поглядела на гостей. Исправник проводил ее боковым взглядом и щелкнул пальцами:
— М-да, чуден Днепр при тихой погоде. Так на чем мы остановились, отец Феофил?
Поп замялся с ответом — очевидно, тоже потерял нить разговора.
— О тяжбах говорил батюшка, — напомнил Иван Селиван и, стараясь придать лицу трезвый вид, приготовился слушать, остолбенив глаз.
— Истинно так, — подтвердил поп. — Апостол Павел глаголет — уж я вроде говорил: «Разве не знаете, что малая закваска квасит все тесто. Лучше умалиться в обиде, чем одолеть кривдой. В тяжбе грешат двое, которые оба озлоблены. А неправедные царства Божия не наследуют». Вот так-то. Уступи, выходит.
Отец Феофил пристукнул указательным пальцем по столу и, достав из кармана красный платок, начал со старанием завязывать уши. Узел на голове получился неуклюжий, концы поднялись как рога.
— Может, здесь сыро, батюшка? — озаботился хозяин. — Может, перейдем в избу?