— У тебя, голубушка, — прищурился купчик, — порочные глаза, я бы даже сказал, зловещие своей бывалостью. И напрасно ты скрытничаешь. За такие деньги я бы, ей-богу, не ломался.
Варя, не помня себя, прибежала домой, заперлась в своей комнатке и наревелась до головной боли. А недели через две к ней прямо домой ввалился пьяноватый околоточный и стал грубо требовать водки, иначе-де он донесет до начальства на ее легкомысленное и не дозволенное законом поведение. Он бесцеремонно ходил по ее комнатке, заглядывал в углы, в посуду, переворошил шитье, но, когда, откинув одеяло, стал рассматривать простыни, Варя не вытерпела и что было сил схватила его сзади за плечи, повернула к выходу и вышибла дверь. Околоточный вылетел в сени, раскатился на стылых ступеньках, опрокинул ведра, словом, наделал много шума.
Все это случилось в канун сочельника, а на другой день в город за праздничными покупками приехал Алексей Сергеич. Варя все время помогала отцу деньгами, и он не срывал ее с доходного места, но в этот раз она сама заявила, что вместе с ним уедет домой.
И уехала. Забытую крестьянскую жизнь ей приходилось начинать сызнова.
Отец не одобрял ее возвращения, считая, что она неплохо устроилась и, можно сказать, ломоть отрезанный. К тому же односельчане, видевшие Варю на улицах города в хороших платьях и базарских ботинках, хвалили Алексею Сергеичу его дочь, завидовали ему, и он даже немного гордился ею. И вдруг она снова в семье, снова лишний рот, лишняя обуза: поиски женихов, сватовство, расходы. Кроме того, Алексею Сергеичу казалось, что Варвара в чем-то обманула его, и оттого был суров с нею, не жалел ее ни на какие работы, да и сама она в душе своей искала раскаяние, будто согрешила в чем-то. «Это все слова купчика о моих порочных глазах, — думала она. — Да я-то себя знаю. Бесстыжие, льнут как мухи, а мои глаза виноваты».
Так как работала Варвара в хозяйстве почти наравне с отцом, то и держала себя дерзко, независимо, а в глазах ее на самом деле таился дерзкий неугасимый вызов.
…Домой из Межевого она возвращалась совсем иным человеком, у которого из чувств, мыслей и желаний возникало ясное понимание счастья. Все ее дела и заботы, все печали и мелкие радости будто осыпались с души, и она с волнением сознавала, что отдаст себя новой, ласковой, охранительной и желанной силе.
Больше для нее ничего не существовало.
XXVII
Семену хотелось скорей, до снега, закончить все осенние работы, чтобы готовиться к новой жизни. Он не знал усталости, работа горела в его руках, но, чем больше он делал, тем больше надо было сделать. А в суете и обыденщине не мог толком представить, как, из чего будет складываться их с Варей новая совместная жизнь, однако ждал ее, как ждет хозяйка престольного праздника, готовя к нему свой дом. Наняв за отработку Матвея Лисована, Семен за полторы недели обмолотил хлеб, прибрал клади — благо что погода стояла сухая.
Староста Иван Селиванович согласился получить долг хлебом, и Огородов обрадовался — не надо было изъяниться на торговлю. Но староста тут же и огорошил Семена, накинув за отодвинутые сроки еще половину долга:
— Суди сам, Григорич, какой я понес убыток: по весне цены-то на хлебушек играют, а теперь пусти я его на рынок — половины не взять, потому завозно. Уж так указано, звиняй. — Староста смущенно, не глядя на Семена, пожал плечами, а сам все время что-то искал по карманам, под розовой, туго натянутой на его лице кожей проступил конфузливый румянец. — Звиняй, говорю. — И, отводя свой зрячий глаз в сторону, что-то искал по карманам. — Я и так, Григорич, верь слову, разорился на должниках. Просят, в ногах валяются — как не дать. По-христиански живем. Все боговы. Дашь ему, а потом пойди выхаживай с него.
Так как староста говорил, искренне стыдясь и отчаиваясь, то Семен жалел его в эту минуту больше себя и не сразу собрался с духом, чтобы возразить.
— Половину-то, Иван Селиваныч, согласись, многовато, — робко заметил наконец, однако староста сделал вид, что не расслышал гостя, усердно копаясь по карманам и обыскивая одним глазом стены амбара, будто потерял что-то.
— Я говорю, многовато половину-то, — более назидательно повторил Огородов.
Иван Селиваныч внял и застенчиво опустил лицо, часто заморгал длинными белесыми ресницами, но вдруг увидел идущую по двору Акулину и сердито сорвался на крик:
— Мешки давай. Сколя разов сказывать. — Староста нарочно показал свой сердитый нрав, чтобы отбить у Огородова всякую охоту рядиться. Притворяясь сердитым и занятым, снял со стены моток веревки и опять закричал, увидев, что Акулина не двинулась с места:
— Ты все еще тут! Ай, ремня захотела?
Акулина молчала, готовая расплакаться от стыда и за себя и за брата, унижающего ее своим криком, однако держалась с достоинством, и по ее беспокойно зардевшемуся лицу угадывалась та женская продуманная воля, которая всегда удивляет и не всегда понятна со стороны. Семен с изумлением поглядел на ее гладко причесанные, с пробором, волосы, на строгий росчерк тонких бровей и вдруг встретился глазами: немая печаль и радость, мольба и надежда светились в них, и он невольно отвернулся, остро взволнованный неосознанной, но тревожной виной веред девушкой.
— Неладно живем, Иван Селиваныч, — путаясь в своих мыслях, с тяжелым вздохом сказал Огородов. — Давим друг друга, что ближних, что дальних. Ведь и подумать когда-то надо.
Старосту задели не сами слова Огородова, а то горькое раздумье, с каким они были сказаны, и, чтобы не добиваться ясности, закричал, распинывая мешки:
— Ну берите все. Берите. Грабьте. Много ли мне, одному-то, надо. — Он бросился было из амбара, но на пороге остановился и, уронив голос, спросил: — Вот ты ее видал? Видал, я спрашиваю? И это кажин раз, когда ты приходишь. Как опоенная делается. Не ты — другой сведет со двора. А я один — мне много не надо.
Семен был крайне удивлен словами старосты об Акулине и радостно хотел вспомнить ее покорные красивые глаза, но не вспомнил, потому что сами собой закипали на сердце ласковые слова то ли для Акулины, то ли для ее брата, — этого Семен тоже не понял.
— Иван Селиваныч, та…
— Ладно, ладно, — оборвал староста и злобно махнул рукой: — Зорите до конца. Но третью пудовку вынь да положь. — При этих словах он отошел в угол амбара, по пути пнул метлу и стал выбрасывать к дверям пустые мешки. — Зарок, зарок — никому ни зернышка. Сдохните все. Передохните. Да чтобы я…
Семен в разговоре со старостой не сообразил сразу, до каких же размеров вырос его долг, но когда вернулся домой и подсчитал, то сперва удивился, потом осерчал и наконец оробел. Старосте надо было отдать половину намолота. И тотчас перед Семеном встало множество неразрешимых вопросов: а чем жить? Чем кормить скотину? А семена под новый урожай? А долг исправнику? Но самая горькая мысль, как это часто и бывает, пришла последней: свадьба. Где взять денег на сговор, подарки и, наконец, на саму свадьбу? Правда, с Варварой не было еще уговору о сроках, но Семену казалось, что свадьбу надо сделать не позже рождества. «Вот оно, горькое-то присловье: бедному жениться и ночь коротка, — мучительно думал Семен. — Но если все-таки не откладывать — значит, обоим один путь — прямо из-под венца и в батраки. Да ее старики небось и говорить со мною не станут. Скажут, с какими глазами едешь ты, добрый молодец, сопли зелены, свататься за тридевять земель. А и правда истинная — с какими? Но ведь это, выходит, всему конец. До другого года? Но что изменится? Те же земли, те же убогие намолоты, те же нехватки и долги. Но как же быть? Ехать к ней или не ездить? Ехать затем, чтобы отказаться в глаза? Экая подлость. Как-то выходит у нас все наобум, — подумал Семен о себе и брате Петре. — Кинемся с головой, а потом начинаем размышлять. Оттого и выходит все не как у людей. Надо написать ей: она умная и поймет. Она непременно поймет. Нет, лучше все-таки съездить и повидаться. Должно же как-то все решиться к лучшему. Э-э, одна голова хороша, а две все лучше».