Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Началось следствие, и было сравнительно быстро установлено, что граф Витте действительно находился в давнем и тесном контакте с заграничной биржей, стремившейся глубоко внедрить в русскую национальную промышленность иностранный капитал и этим путем прибрать к своим рукам несметные природные богатства России. Биржа рассчитывала широко использовать дешевую русскую рабочую силу, темноту народа для полного его экономического, а затем и политического порабощения. Сановные верхи видели в лице графа Витте своего серьезного конкурента и готовы были убрать его с дороги в любой момент. Когда следствие дошло до этих верхов, оно как бы наткнулось на стену, а монарх на слезное письмо графа Витте даже и не отозвался.

Динамит «Рексит», найденный в трубах дома графа Витте, решительно изменил ход дела, по которому были привлечены Семен Григорьевич Огородов и его товарищи. Вывод напрашивался один — к взрывчатке, хранившейся в Охтенских мастерских, имели доступ не одни сидевшие под следствием. На всех, взятых вместе с Огородовым, следствие посмотрело более снисходительно. Их, так и не признавших своей вины, судили, и всех наказали одной мерой — высылкой из столицы. Семену Григорьевичу Огородову было вырешено отбыть на родину под гласный надзор полиции.

И неожиданно, и счастливо для Огородова оборвалась суровая столичная жизнь. Многое он пережил за эти годы, многое передумал, перечувствовал и сознавал, что трудно ему будет подступаться к родному и вдруг почужевшему уделу крестьянина. Придется, как тягловой лошади, до упаду тянуть хозяйство: пахать землю, выкармливать скот, рубить дрова, ставить сено, делать телеги, — при этом день и ночь заботиться о прибавке урожая, земли, скотины, лишней копейки, без которой теперь и в деревне шагу не ступишь.

Душа у Семена Григорьевича как бы двоилась: воистину нет худа без добра — совсем скоро он будет дома, о чем и не загадывал, но обрадовался и потому с нетерпением ждал отправки, но вместе с тем и грустил, побаиваясь, что все его душевные накопления, счастливые поиски истины сделаются ненужными ему и даже смешными перед суровыми законами вечного мужицкого труда и выживания. А он теперь не только научился, но привык думать, размышлять над людскими судьбами, событиями, которые вроде бы никак его и не касаются, но из них складывается народная жизнь, следовательно — и его жизнь, и он не мог не иметь на них своего взгляда.

Здесь, в Питере, в постоянном общении с бывалыми и образованными людьми он мысленно все время с кем-то из них спорил, с кем-то соглашался и легче, наконец, добивался ясности своих мыслей, нередко сознавал себя укрепленным в намерениях, полностью готовым для любимого дела. Но вот, вынужденный внезапно вернуться на родину, вдруг почувствовал себя слабым, нетвердым перед той глухоманью, которая ждала его дома и с которой ему надлежит сразиться во имя святых идеалов. «Да чего жалеть, — бодрился Огородов. — Я рожден пахарем, и какое это счастье. Стану своими руками добывать хлеб и своей жизнью, своим трудом покажу мужикам, в чем смысл и радость жизни. Мне бы только поперек души своей шагу не сделать. А кто уследит? Кто направит? У каждого должен быть свой бог, который посветит тебе, укрепит и сподобит, а ты того и знать не должен, будто по своей воле ступаешь. Бог этот доступен и понятен мне — это труд и любовь».

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Ошибись, милуя - img_3.jpeg

I

Уездный город Тюмень жил предчувствием близко грядущего праздника: была на исходе страстная неделя. Полтора десятка церквей во главе с Троицким собором с утра до вечера убивались в колокольном звоне. Часовенки, возведенные на толоках, совсем не запирались, круглые сутки обнося ладанным курением людные перекрестки, охранные заставы и святые ключи за Троицким монастырем.

На праздник сулилась хорошая погода, какая обычно приходится в Сибири на вешний излом.

По календарю уже минуло полвесны. В полях почти источились снега, ясной лазурью повиты небеса, жаворонки успели опеть всяк свою проталинку, а тепла все еще не было. Выпадали дни, когда, словно бы с крыла птицы, так и опахнет полуденным ветром, уж совсем бы пришла пора обогреву, да нет, однако, лежит земелька в стылой ковани и берет со всех сторон сквозная настуда. Бывает, талые воды совсем подмочат пойменные луга, а сами отливают сталью, зябко дрогнут и не манят. Чибисы потерянно мечутся над стылыми болотами, всхлипывают в надорванном плаче, навевая тоску и безнадежье. И невольно думается, полно-ко, да будет ли управа-то на отзимье. И — вдруг, чаще всего в ночь весеннего полнолуния, ударит широкая ростепель, и с низкого излета непременно обронят свой приветный крик журавли. Считай, что весна свое выждала; утра пойдут теплые, солнечные, а к полудню вся земля дышит живым духом, и воздух влажен, мягок, а в перелесках сразу скажется сладкая горечь осин и берез; молодой ивняк, стоя по колено, а местами до пояса в воде, задышит, задымит желтой опушью, того и гляди, займется буйным зеленым пламенем. С крыш сползают и обвально падают мокрые остатки снега. В голых ветвях тополей открылась воробьиная ярмарка — на ней уже всяк подгулял и всяк буен во хмелю, у всякого хвост трубой. Над дорогой и окольными полями стригут и стригут скворцы — облетывают свою полузабытую родину. А вечером, на заходе солнца, рассядутся по деревьям, и начнутся у них тихие смотрины, тихий сговор, а разлетятся попарно, как со свадьбы с любовным согласием. На припеке день-деньской греются кобели, измотанные на свадебных пирах, иному и не суждено уж отогреться, потому как отпировался, отгулял свое, но стоит ли тужить, если на восходе новая, молодая жизнь, а он ее прямой виновник.

Тюмень встретила Семена Григорьевича Огородова ярким утренним солнцем, разливами предпраздничного благовеста и тем светлым, радостным обновлением в природе, которое приходит с весенним полнолунием, приносящим и прибыльные перемены, и крепкий приплод ко времени, и пасху, праздник вечного воскресения.

Выйдя из душного и подслеповатого вагона, Огородов отемнел от ударившего по глазам света и, жмурясь и безотчетно смеясь, вслепую охлопал свою одежду и весело расчихался. Перед Тюменью он, сколь возможно в дороге, обиходил себя: почистил сапоги, пришил подворотничок к рубахе, встряхнул шинель, натер до блеска медную пряжку ремня, но, осмотревшись и увидев себя при солнце, покачал головой от удивления: валяясь на вокзальных скамейках и вагонных полках, он так все измял на себе, пропылил и залоснил, что ему невольно подумалось: «И сам не чище. В семи щелоках не отмочишь, тремя банями не отпаришь. Хорошо, что в солдатское снарядился, — известно, с казенного человека какой спрос».

В шинели под ремнем и артиллерийской фуражке, Огородов везде шел за служивого, а он, служивый, мыкается по белу свету не своей волей, потому всяк норовит пожалеть его: то местечко уступят, то кипятком попотчуют, а табашники, бывает, и кисет распахнут — кури на здоровье, солдатик. Только чемодан у Огородова совсем не армейский: из толстой желтой кожи, с медными замочками, а по животу перехвачен двумя широкими поясами на костяных застежках.

За Пермью, на каком-то глухом полустанке, в купе влез худой барин в вытертом бобриковом полупальто, пожилой, с плохо выбритым дряблым лицом. Поезд стоял долго, и новый пассажир то и дело доставал карманные часы и щелкал крышкой, будто ему надо было немедленно куда-то успеть. Но как только вагон дернулся и, чуть-чуть подавшись вспять, рванул и толчками покатился, барин не один раз оглядел купе и ехавших в нем. Походило, что он беспокойно кого-то искал. Встретившись с вопросительными глазами Огородова, спросил его:

— Я, господин солдат, хотел бы, примером, знать, чья это такая роскошь? Да, разумеется, — подтвердил он, когда Огородов следом за его глазами посмотрел на свой чемодан, лежавший на верхней решетке.

— Чемодан, вы хотите спросить? Чемодан — мой.

45
{"b":"823892","o":1}