— Взялся было за свое хозяйство, да община, будь она неладна, вяжет по рукам и ногам. Хозяева, что покрепче, обмоглись и хороводят. Им и община на пользу. У вас же совсем другое дело. Тут всякому охота попытать своего счастья. И я не исключение.
— Ну, счастье, Григорич, — штука призрачная: его ведь кто как понимает. Однако при полном одичании российского земледелия, на фоне его первобытного состояния идея фермерства — крупный шаг вперед. Конечно, как в каждом большом почине, множество неразрешенных вопросов. Я вижу тут уйму нелепостей, однако глубоко осознал выгоду и разумность нового дела. Это главное, и буду весьма рад, коли окажешься моим единомышленником. Но об этом будет еще время. Ты, на мой погляд, не куришь? По всем статьям молодец. А я, брат, иногда и самосад жгу с мужиками. Сближает. Одна беда только, — Троицкий покаянно улыбнулся и сложил ладони крест-накрест, замкнул их длинными пальцами, — одна беда, жена не выносит табачных запахов. Отсюда и упреки, и всякие неудовольствия. И бросить бы, думаю, да не могу. Садятся мужики курить — и ты с ними. А они без табаку шагу не сделают. Словом, просмолел насквозь. Может, и к лучшему. Копченая рыба не гниет. — Николай Николаевич своей тонкой обхватистой ладонью обгладил льняную веселую бороду, достал из кармана кисет и, отполосовав от газеты угольник, свернул толстую цигарку. Долго прижигал и распыхивал ее, зато после первой же усердной затяжки весь окутался дымом. Сдув со стола табачные крошки, кивнул на верх шкафа:
— В шахматишки не балуешься?
— Не научился. Для них ведь время нужно.
— Научим и время найдем. У нас здесь народец попа в грех введет.
— Это как?
— Давай, Григорич, порешим прежде всего: пока ты сам не оглядишь хозяйство, я ничего тебе подсказывать не стану, дабы не влиять на твои впечатления. Ведь я в каждой мелочи человек заинтересованный, поэтому волей-неволей буду гнуть в свою сторону. А тебе нужна чистая истина, без оценок. Но показать — все покажу. О ферме по округе ходят самые противоречивые слухи — это ты и без меня знаешь, — а мы с тобой обязаны знать только одну правду. О себе скажу, что я доволен и горжусь судьбой, что она завела меня в это захолустье. А теперь одевайся и пойдем в твою обитель. Гляди, так Анисья уж развернулась. Она баба торопкая.
Семен оделся в нарядной и сразу вышел на улицу к своим санкам. Сюда он ехал неспешно, однако за дорогу лошадь его разогрелась и сейчас на морозе густо заиндевела. Он озабоченно рукавицей смахнул с ее спины куржак, ладонью пощупал под хомутом — потник был сух, значит, лошадка выстоялась.
На крыльце появился Николай Николаевич в дохе из густой рыжей собачины, в высокой, из серого барашка, папахе. В модных бурках, ладно по-зимнему одетый и в мягкой бороде, с улыбкой, казался уютно утепленным и добродушным.
— А денек-то, денек, — восторженно объявил он. — И до чего же они хороши, эти тихие морозы. Охотой, говорю, не увлекаешься? М-да, человек ты, гляжу, без слабостей. А я и с ружьишком балуюсь. Зайцев ноне — мало в избы не заскакивают. Все собираюсь на соболя, да собаки доброй нету. А без собаки его не взять. Давай правь за мной. Да тут ехать-то всего ничего. Вон третий дом по левую руку, в белых наличниках. Напротив и моя изба. Сейчас велим Укосову кобылку твою на конный двор, а мы, коли не засидимся, так и по хозяйству еще пройдемся. Тут все под рукой. Да загадывать не станем.
Конторщик Андрей Укосов, в шапке и одной рубахе под жилеткой, уже приплясывал у новых тесовых ворот, видя и поджидая приближающихся гостей.
— Ну и как тут?
— Все уподоблено, Николай Николаич.
— Сейчас Семен Григорич возьмет вещички, а лошадь ты отведешь на конный. Пусть ее приберут. На стол-то Анисья собрала что-нибудь?
— А то как. Укосов взялся — плохо не сделает.
— Хвастун ты, Укосов. Помоги-ка вон Григоричу.
Анисья, розовощекая, небольшого росточка молодуха, в новом голубеньком переднике, встретила гостей на крыльце с улыбками и поклонами. У ней в розовых мочках маленьких ушей под стать ее улыбкам поблескивали серебряные сережки. А в открытых глазах покачивалась тихая устоявшаяся синева.
— Ого, — радостно изумился Николай Николаич, переступив порог, — да у тебя, Анисья, хлебами пахнет. Хлебы пекла, что ли?
— И хлебы и пироги с капустой. На моей-то половине русской печи нету. Теперь, видать, Николай Николаич, отпеклась при новом-то хозяине. А уж печь здесь до чего, скажи, добра. Всякое печево угоит.
— Но вот и хозяин, — представил управляющий Огородова, втащившего в двери свои пожитки. — Прошу любить и все такое. Семен Григорич. Наш новый техник-агроном. Слыхала? Ну вот. Умыться дай нам и все такое. И-эх, люблю, грешным делом, когда свежими-то пирогами пахнет.
— Вот сюда-то вот. И здесь, — приглашала Анисья. — Проходите в комнаты. Не обессудьте только — ведь все наскоро. Андрейка мог бы и пораньше прибежать.
— Ну, есть пироги — обижаться не моги. Так, что ли, Анисья?
— Да уж вы всегда, Николай Николаич, скажете, не знай, как понимать.
Управляющий широко шагнул в большую комнату на три окна, одно — во двор и два — на улицу, оглядел стены, потолок, приложил ладонь к боковине русской печи, которая так и дышала жаром. Анисья не спускала глаз с лиц гостей, желая узнать, все ли по-доброму сделано ею и довольны ли гости ее обиходом. Семен заглянул в дверь маленькой, на одно окно, комнатки, и Анисья поспешила подсказать:
— Тут спаленка. Теплым-то тепла, ровно у христа за пазухой.
— А что, Анисья, — весело спросил управляющий, усаживаясь за стол и потирая руки, — для угрева с дорожки-то не поднесешь?
— Ай мы не крещеные, Николай Николаич. Да только одно словечко, — Анисья с доверительной улыбкой, довольная, кинулась на кухню.
— Вот и обитель твоя, Григорич. Теперь дело за невестой. Погоди, приведет господь, мы и свадебку твою тут отгуляем. Из окон вон Мурза видна. Ах, красавица речка. Особенно весной. Редкая благостынь. Да поживешь — увидишь.
— Я ведь ее, Мурзу эту, с детства знаю, Николай Николаич. Чуть выше, за волоками, наши покосы, межевские.
— Межевские, межевские, — с неторопливой рассудительностью повторил управляющий, оглядывая закуски. — Межевские, мужики ваши, — суровый народ. Но с виду. А доброты — необъятной. У нас, по Каме, нет, у нас мужик глядит куда веселей, зато сам себе на уме. То и на уме, как бы побывать в твоей суме. Большая река, знаете, народ все пришлый, тороватый. Плутов много. Пермяк солены уши.
Пришла Анисья, держа бутылку по-женски, за горлышко в обхват, поставила на стол, достала из нее подмоченную кудельную пробку, понюхала и весело сморщила нос:
— Лютая, Николай Николаич. Из ложки чисто вся выгорает.
— И слава богу. За плохую-то и браться не к чему. А ты с нами компанию поддержишь?
— Да уж куда деться. Только сидеть — увольте. Я вот так: с прибытием вас, Семен Григорич, а вам здоровьичка, — она поклонилась сперва Огородову, потом управляющему и, чтобы угодить им и показать свою лихость, с маху выпила до дна налитый ей граненый стакашек. От крепкой самогонки у ней перехватило дыхание, вся она залилась краской и побежала из комнаты, обмахивая подолом передника вспыхнувшее лицо.
Гости проводили ее с улыбкой и улыбчиво переглянулись.
— Выходит, так, Григорич, с прибытием, — подтвердил Николай Николаич и, найдя в бороде краешком стаканчика свои губы, вместе с ним запрокинул голову.
III
За разговорами засиделись до позднего вечера и знакомство с хозяйством отложили на другой день.
Утром Семен по привычке проснулся рано: еще высоко стояла поздняя луна. Свет ее не мог пробиться через застывшие окна, однако просвеченные стекла играли белым холодным огнем, которым была залита вся комната без теней и всплесков. В доме притаилась такая тишина, что слышались карманные часы, лежавшие на скамейке возле кровати. Семен не поглядел на них, потому что хорошо чувствовал время, — было около пяти, — и стал одеваться. Но вдруг вспомнил, что у него нет ни скотины, ни своего двора и, словно обманутый, долго сидел на соломенном матрасе. Голова его была свежа, но на сердце легла и лежала щемящая безотчетная тоска, будто он вчера под веселую руку что-то сказал или сделал очень дурное, но что именно, он ныне не помнит и мучается нелепым раскаянием. «Вовсе бы не ездить мне сюда, — думал Семен. — Пустая здесь будет жизнь, временная, как в армии, — ничего своего. Все казенное, и сам ты казенный. И опять одни ожидания. Если бы она была тут, — больно ворохнулось в душе знакомое чувство одиночества. — Дотянуть бы до рождества, а там хоть камни с неба — съезжу сам и непременно привезу сюда. А свадьба? Расходы? Да черт с ними, и со свадьбой, и с расходами. Нет, теперь я от своего не отступлюсь. А пока — бог милостив, он сподобил человека на вечную работу. Стану жить работой, буду думать только о работе, может, именно здесь, среди свободных работников, мне и дано по-настоящему понять, что труд — это радость. Самая большая, самая светлая. Но куда она, к чему эта радость, коли разделить ее не с кем? Не с кем же. И труд, и счастье труда, и любовь к людям, и думы о боге — все это доступно и одному, но есть еще другой мир, без которого вся жизнь что обитый ветрами колос. Мир этот — Варвара».