Он каждый свой шаг и каждую мысль свою прикладывал к ней, вроде бы ожидая от нее суда или благословения. И так как он от долгого ожидания начинал думать о ней немного возвышенно, то и был уверен, что и ее томят те же беспокойные думы. «А вот, однако, обиделась. Гордая, боже ты мой, но я объясню, расскажу, на колени встану. Она поймет, все поймет. Я чую, думает она о наших встречах, вспоминает их в своих молитвах. А с Лисованом ни письмеца, ни наказа не послала. Он вспомнил разговор с ним. «Считай, Семаха, упустил ты ее, — укоризненно внушал Лисован, хрустя сахаром и швыркая с блюдечка чай. — А такой товарец. Ну не дурак ты, а? Как она глянула-то — ох, ровно кипятком ошпарила. Поглядел я, Сема, — огонь-деваха. Таких, Сема, с руками рвут. Язви их». — «Да она-то что сказала? — допытывался Семен у Лисована. — Ведь должна же была она что-то передать с тобой. Али ты не выходил из угара и все забыл?» — «Ну пошто вдруг забыл. Я не забыл. Ты ей сам нужон был, а тут я. Девку мять надо, греть, до загнетки добраться, пошевелить, чтобы румяна пошли у ей, а ты курьера с бумажкой нарядил, Хоть девка она, хоть баба, а им это оченно не глянется…»
В морозном окне погасло белое лунное сияние, и в спаленку просочился поздний робкий рассвет. Анисья на своей половине хлопнула дверью, загремела ведрами, возле окон проскрипели ее торопливые шаги. Семен очнулся от задумчивости и, вспомнив, что с утра должен идти с управляющим по хозяйству, стал быстро собираться. Уже за столом, запивая ломоть ржаного хлеба молоком, бодро и твердо подумал: «И раньше так бывало: ночные думы отчего-то всегда унылы и ненадежны, хоть не живи. И лучше им не верить. Другое дело утром, на свежую голову. Значит, рассудить надо так: до рождества осталось уж немного. Только и успею осмотреться да пообвыкну чуточку здесь, и тогда все-таки к чему-то готовому привезу ее. И правду говорят, нет добра без худа. Решено, и конец этим мыслям. А теперь за работу. Я не откажусь ни от какого труда, потому что все мои силы пойдут на общую пользу. Даже и не верится, что вечному мученику, русскому мужику, не в мыслях и не на словах, а на практике предложена на ферме новая дорога к свободному труду. Пусть это первое зернышко, но оно прорастет и даст колос. Я сказал вчера Николаю Николаевичу, что лучшего на белом свете я и желать не могу. Пусть это восторг под хмельком, но я и сегодня не отрекусь от своих слов. А управляющий — судить по всему — любит и горит на своем деле. Да и руку, должно быть, имеет твердую. Но кто он в жизни фермы? Кто? Фермер? Хозяин? Надсмотрщик? На чем держатся его интересы? Жалование от земства? Но если оно остается постоянным и он регулярно проедает его, тогда откуда же прибыль и накопления, без которых немыслима человеческая свобода. Человек призван к вечному труду, но не ради только куска хлеба. Нет. Если я сыт и способен к труду, чтобы опять быть сытым, какая разница между мною и скотиной? Я должен собрать и иметь капитал, чтобы от него пахло моим потом, чтобы не кусок хлеба направлял мою жизнь, мои мысли и силы, а интересы моего дела, которое, не угасая, должно переходить из поколения в поколение. Надо узнать, и узнать в первую очередь, — продолжал думать Семен, — как участвуют рабочие в распределении прибылей хозяйства. Могут ли они, проработав здесь определенный срок, вернуться к своему двору, к своему полю и по-настоящему встать на твердые ноги? «Мне самому ничего не надо, — обмолвился вчера Николай Николаевич. — И этими же настроениями я хочу заразить всех работников фермы…» Странное суждение. Однако поживем — увидим».
Шагая в контору по крутому морозцу, дыша свежим утренним воздухом, сладко пахнущим горьковатым дымком березовых дров, Семен чувствовал себя бодрым и полным молодых сил. «Я уже понял, что мы во многом разойдемся с управляющим, зато я знаю теперь свою правду и буду ей верен. Пусть моя правда совсем маленькая, но для меня она дорога как единственная: жить землей и трудом, но не только ради хлеба насущного, а во имя широкого достатка, душевного здоровья и крепости. И любви. Только она соединит людей в едином творчестве. Пусть она властвует… Мне давно уже не было так хорошо, как нынче», — подходя к конторе, заключил свои мысли Семен. То, о чем думал он сегодня все утро, не было для него новостью, но только нынче он ближе прежнего увидел цель своей жизни, потому что осознал потребность и близость той работы, которая всегда манила его.
Когда Семен подошел к конторе, на крыльце ее толпился народ в пимах и полушубках, терпко окуренных самосадом. Он поднялся по ступеням — все умолкли и уступили ему дорогу, кланяясь и здороваясь с ним. В дверях он встретил тех двух девчонок, которые вчера носили солому, — они весело прыснули в рукавички и, смеясь, отвернулись. Ответил им улыбкой и Семен.
Управляющий Николай Николаич Троицкий сидел в кабинете, в своей собачьей дохе нараспашку, папаха его стояла на углу стола — он протягивал к ней руку, но медлил брать, хотя чувствовалось, что весь был на ходу. Перед ним, в стеженой шинели, с шапкой на коленях, сидел маленький сухонький мужичок с утомленными глазами. Впалые щеки у него смуглы, рот закрывается плотно и жестко.
— Все, брат, — сказал Троицкий мужику и, пристукнув кулаком по толстой папке, подвинул ее по столу к мужику: — Бери и впредь считай лучше. А вот и агроном наш, Семен Григорич Огородов. Здравствуй, Семен Григорич. Знакомьтесь, это наш приказчик Сила Ипатыч Корытов.
Сила Корытов поднялся с табурета и, сунув под локоть шапку, поклонился Огородову, но руки из скромности не протянул.
— По всем вопросам, Семен Григорич, к нему, — Троицкий указал на приказчика. — А ты, Ипатыч, передай агроному карты полей, описи почв и весь семенной материал. Не забудь и журнал погоды. Ты его не забросил еще? Чего молчишь?
Корытов переступил с ноги на ногу и откашлялся в кулак:
— Вы же, Николай Николаич, Укосову поручили это дело. Я у него что-то и журнала-то не вижу.
— Ну ладно, ступай.
— А как с телочками, Николай Николаич?
— Съездим в конце недели. Или приспичило?
— Опасение имею, кабы не расторговали.
— Ступай, ступай. Не у них, так в другом месте купим.
Приказчик еще что-то хотел возразить, но только пожевал синими, испитыми губами, застегнул шинель на все пуговицы и вышел из кабинета.
Троицкий надел папаху, приладил ее на голове с лихим заломом, поднялся из-за стола и указал зажатыми в одной руке перчатками на дверь, за которой скрылся приказчик:
— Золотой человек этот Сила. Землю имел свою, двор — все бросил и вместе с женой переехал сюда. Так же как и ты, с богатыми иллюзиями. Жизнь, правда, немного отрезвила, но интересы фермы превыше всего. Ведь старичок уже, верно, а мужики побаиваются его: с городскими властями дружбу водит. Ну что ж, пойдем, пожалуй. Как спалось-то на новом месте? А я, брат, проснусь до петухов, и хоть глаза сшей: все думы, заботы. Но теперь полеводство передам тебе и больше буду заниматься людьми.
Проходя мимо нарядной, управляющий заглянул в дверь ее:
— Андрей.
В коридор выскочил конторщик Укосов, причесанный, в жилетке и сапожках, с жидкими бегающими глазами.
Управляющий знал эти плутоватые глаза и, вероятно, был снисходителен к Укосову; как бывают терпимы родители к детским шалостям любимого и послушного ребенка. Троицкий с Укосова перевел веселый взгляд на Огородова, сказав ему одними глазами: «Видишь, и хитроватый он, и ловкий, однако меня не проведет, я его насквозь вижу».
— Ну вот что, братец, обязательно включи в авансовый лист нашего нового агронома. Пить-есть человеку надо? Поймешь ли?
— Как не понять, Николай Николаич.
— Да вот еще: там, у меня на столе, список оштрафованных, возьми к вычету. Ну что, начнем с коровника, Семен Григорич? — спросил Троицкий, выйдя на крыльцо и сладко, всей грудью, задохнувшись свежим морозным воздухом. — Коровник, телятник, сепаратная, — перечислял он, натягивая на свои тонкие длинные пальцы кожаные перчатки. — Так и пойдем по кругу. Потом посмотрим на молотьбу. Затянули мы с нею. Впредь жатва, молотьба, подработка и приборка зерна будут твоим делом. Мотай на ус.