Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Никак я не соберусь уйти, — сказала она первое пришедшее на ум, чтобы спрятать свои явные мысли и волнение. — И шторки хотела снять. Да ладно, не все подряд.

Анисья еще раз кротко подняла на него свои ресницы и, круто повернувшись, быстро вышла, стараясь в душе своей скорей унести, запомнить и понять выражение его добрых, ласковых и прощающих глаз.

XX

Каждый новый весенний день приносил агроному Огородову новые грустные открытия, которые изумляли его своей нелепостью, потому что в мужицкой душе его не было им никакого объяснения. Весенняя страда скоротечна, на ней потерянный день годом не наверстать, а работ сбегается — на части рвись — не успеешь. В эту пору мужик на пашне шапку обронит и не воротится, боясь опоздать и упустить зрелость землицы. А на Мурзинской ферме будто забыли о вековечных истинах и жили по своим неспешным разворотам. Уже давно надо было поставить пахотных лошадей на хороший корм и не гонять их на тяжелые лесные работы, — ферма тайно от земства приторговывала лесом. Из восьми пароконных плугов четыре были брошены в полях и заметены снегом. Карт полей на ферме не было, и нельзя было определить, куда и сколько вывезено удобрений. Ничего не удалось установить и по нарядам. Машинный сарай не запирался, и кто-то свинтил гайки с борон, унес цепи, а у трех сеялок не было сошников. Вот и мотался Семен от сарая к складам, от складов в кузницу, из кузницы на конный двор, а оттуда — на коровники, чтобы учесть завалы навоза в стылых кучах и хоть малую толику использовать под посев. Сама работа радовала Семена, и тем досаднее были для него непорядки и упущения в хозяйстве, которые по осени легко было устранить, а сейчас они были неодолимы и вызывали новые трудности. Клади плохо обмолоченного овса так и остались почти без охраны: их втоптали в снег, измяли, растащили и развеяли. Десятки пудов зерна были безвозвратно потеряны. И в то же время семенного овса не хватало, да и был он плохо отсортирован, со щуплым зерном.

Как-то Семен Григорич, расстроившись на складе с кладовщиком Ефимом, прямо зашел к управляющему: тот, в толстом вязаном свитере, красный и разогревшийся, делал короткую дневную зарядку: легко ломал свой породистый стан, размашисто бросая кулаки — левый к правой ступне, а правый к левой. Перед его столом, сунув ладони под ляжки, с папочкой на коленях, сидел приказчик Сила Ипатыч Корытов. Суконное полупальто на нем, толстой стежки, было жарко расстегнуто, паутинка выпревших истонченных волос на белом черепе была едва приметна.

Не переставая махать руками, отпыхиваясь и отдуваясь, Троицкий кивнул агроному:

— Садись, Григорич. Еще раз. Е-ще. Фуу. Эх, хорошо. — Вытерев шею под мягким теплым воротником и чувствуя бодрую усталость во всех членах, он закрыл форточку, сел на свое место и похвалился: — По системе Людвига Яна, отца гимнастической школы. Слыхал такого, Григорич?

— Не приводилось.

Управляющий был весел, чем-то приятно взволнован, глаза у него горели, борода маслилась. Великодушно пообещал:

— Погоди, дам тебе почитать. Увлечешься. Умница был этот немец, как его, черт? Ян Людвиг. И вообще башковитый народ — немец. Отец мой все посмеивался над ними — обезьяну-де непременно он выдумал, немец.

Он увлеченно закатился смехом, а приказчик в тон ему опустил лицо и одобрительно крутил головой.

— Жаль, Григорич, не поехал с нами. Вон погляди, — и Троицкий махнул в сторону двери: там на опрокинутом ящике лежали два тетерева, крупные птицы, в дико-жестком черном оперении, с густым сизым, как перекаленное железо, отливом по спине. У одного голова была подвернута под крыло с белым окровавленным перехватом, а у другого на вытянутой шее свешивалась до пола и, даже мертвая, с синей пленкой на глазах, была грозна и красива своим крепким черным клювом и красными, как спелая клюква, надбровьями.

Управляющий дал Огородову время полюбоваться счастливой добычей и тоже подошел к ящику:

— Хороши зверье, а? Хороши. Но и дались нелегко. — Он, двигая тонкими и ловкими руками, горячась и перебивая сам себя, стал рассказывать об охоте: — Подъедем — нету. Подъедем — нету. Птица, сам видишь, громоздкая, но чуткая. Пешего, шельма, за версту чует. Снялись — и ступай дальше. Едем. Дровни скрипят. Это ты, Корытов, дал такие. Скрипят, то и гляди развалятся. Да. Ну, едем. С дровней-то хоть рукой бери, да снег — по брюхо лошади. А в ельнике чуфыркают, будто горячий чай пьют с блюдечка. Так бы, думаешь, и подшиб под блюдечко-то. Да. Ну. Что еще. Боже мой, светать скоро станет. Так и есть. На зеленя выехали, у талого ключа, — земля. Мы вертай, да тем же следом. Чего уж тут, Утро пропало. Я и ружье отложил. Рыбалка, охота, они никогда меня не балуют. Ну ладно, думаю. В другом повезет. Только так-то подумал, а Ефим локтем меня тык. Гляжу, указывает на березу. Ошалеть впору, сидят на вершинках. Штук пять. Подъехали совсем рядышком, вот же, вот — сидят. Косятся на нас, и только. Первым же выстрелом я снял вот этого, — управляющий ногой указал на тетерева с подвернутой головой. — Сорвался он и пошел вниз, а остальные-то сидят. Ефим, не будь плох, по другому. И как видишь, парочку залобанили. Но ведь когда они падали, Григорич, гром шел по лесу. Они падают, и у тебя сердце тоже оборвалось. Нет, такие минуты, Григорич, божье благословение.

Управляющий, переживая приступ восторга, схлестнул ладони крестом, замкнул их худыми, длинными пальцами. Сел на свое место, рассеянно переложил на столе бумаги с места на место. Понемногу успокоился.

В это время в кабинет заглянул писарь Укосов, и Троицкий махнул ему рукой:

— Заходи. Чего ты?

— Рассказываю всем, Николай Николаевич, о вашей охоте. Кто верит, а кто и нет.

— Возьми-ка их и унеси Елизавете Марковне. Да положи на место, чтоб собака не добралась.

— Уж это будьте покойны.

— И ящик забери. Эге, ящик, говорю, туда же. Ну ладно, — управляющий будто призывал кого-то к порядку, громко хлопнул ладонями по столу: — Делу время, потехе час. Мы, Григорич, с господином Корытовым решаем одну весьма щепетильную проблему, и думаем, без твоего совета не обойтись.

— Это что-то срочное?

— Да не то чтобы совсем, однако…

— Я не досчитался на складе восьми мешков ржи, — прервал Огородов управляющего и резко, будто сердясь на него, уточнил: — Это семена, какие привезли из города, от Ларькова.

— А кто принимал?

— Ефим Чугунов, кладовщик.

— Ну и что — он?

— Да говорит, сколь принял, столь и есть.

— Может, не довезли?

— Так вот же копия накладной с росписью Чугунова: доставлено полностью. — Огородов положил на кромку стола потертую бумажку.

— Что это, по-твоему? — обратился Троицкий, беря и показывая приказчику Корытову накладную. — Ведь у Чугунова, сколь помнится, такое уже было?

— Всего не упомнишь, но я разберусь, — Корытов выпростал руки из-под ляжек и, нервничая, пальцами взялся за папочку.

— Разберись-ка, голубчик, и доложи. Час от часу не легче. Разговор-то, пожалуй, одного толка.

— И вообще наблюдаю, Николай Николаич, — по-прежнему хмурясь и не садясь на место, вел свою напряженную мысль Огородов. — Наблюдаю халатность у людей к делу. Нам бы собрать их как-то, поговорить. Впереди весенние работы.

Управляющий перевел вопросительный взгляд с агронома на приказчика, и тот живо отозвался:

— Это можно. Собрать — дело не хитрое. Только сами знаете, Николай Николаич, власти не одобряют, когда народишко гуртуется. Урядника приглашать надо. У нас ведь не общество здесь, Семен Григорич, и не мир, сказать, а сборище. Заединщина. Как заорут — без урядника слова не скажешь. Не дадут. А это вы верно: порядка не знают, работы с них не спрашивай. Только и выглядывают, где что плохо лежит. — Говоря это, приказчик ловко развязал на своей папочке шнурки, раскинул ее на столе и, взяв сверху лист бумаги, подал агроному:

— Вот, не изволите ли ознакомиться.

Огородов взял исписанный чернилами листок и собрался читать, повернувшись удобнее к свету. Приказчик же поспешно подошел к нему со спины и из-за плеча его ткнул в бумагу:

121
{"b":"823892","o":1}