— Я в вас, Варвара Алексеевна, сразу разумление подметил… Да погоди ты, Додон. Подержи его. — Ефим встал в кошевке на колени и протянул к Варваре обе руки: — Вы, Варвара Алексеевна, излагаетесь навроде по сказкам такого писателя Афанасьева. И как я чувствами к пустому слову не воспитан, то и будет вам волчья шуба. Презент. Чтобы околеть на месте.
Додон отпустил вожжи, и мерин с маху вырвал кошевку из ворот.
— Соль ами, — успел еще крикнуть Ефим и не удержался, упал в угол кошевки, весело и дико закричал: — Жарь, Додонушко, перехватят — каюк.
XXXI
Семен на покров не приехал. Варвара успокаивала себя тем, что на дворе затянулась осенняя распутица, и с нарастающим нетерпением и радостью стала ждать санной дороги. Но вот пал снег, накатали зимники, а Семена все не было. Какие только мысли не проносились в голове у Варвары. И ожидание ее достигло того напряжения, когда меркнут все желания и в уставшей, обиженной душе закипают злые слезы. «И хорошо. Пусть совсем не приезжает, — мстительно ликовала она. — Мы плакать не собираемся. Подумаешь, свет в окошке. Не больно-то…» Однако злорадные рассуждения не могли утешить да и не утешили Варвару, и она впервые в жизни остро почувствовала безнадежность своего положения. Но, как и всякий человек в горе, совсем перестать ждать не могла.
И наконец в день казанской богоматери от Семена приехал вестник. В дороге Матвей Лисован настыл, заморился, и перед бутылкой водки поручение Семена сделалось для него смешным пустяком. После первых рюмок все посмеивался, потом быстро увял — затяжелел, потерял и без того непрочную нить мыслей и то, что просил Семен передать Варваре на словах, просто запамятовал.
Меня милый провожал,
За подол рукой держал… —
укладываясь спать на печь, мурлыкал Лисован.
Письмо, которое он привез, не только не обрадовало Варвару, а рассердило: ей было горько и стыдно вспоминать свою поездку в Межевое, свои восторги, свои признания, свои безотчетные надежды на верное и близкое счастье. «Все это была ложь и обман, — думала она. — И он снова обманывает, обещая к весне какие-то хорошие перемены. Сам, однако, и глаз не показал и даже не сулится, а я его жди. Хоть бы одно словечко: приезжай, Варя. И бросила бы все, пешком бы ушла. Боже праведный, укажи пути свои, ты видишь, я погибаю: не могу верить и не могу ждать. Запуталась я, матушка родная, совсем запуталась. И не позвал. Да на што я ему. Была бы нужна, разве бы письмецом отделался. Да ведь он за все-то времечко ни разу у меня не побывал. А я, дура, обнадеялась». Она опять вспомнила, что сама поехала к нему в Межевое, сама — это уж ей казалось теперь, — сама бесстыдно завлекала его, вспомнила свои горячие ответы на его поцелуи и называла себя самыми последними словами.
Пережив приступы стыда и отчаяния, Варвара поглядела на свою жизнь строгими, просветленными глазами и вдруг поняла, что лучшие годы ее миновали и с ними безвозвратно ушли любовные игры, девичьи успехи, радостные мысли о непременно большом счастье, веселые шалости и капризы. Все это теперь принадлежало кому-то другому, молодому, безвинно грешному, а ей уже нельзя больше делать неосмотрительных шагов, над которыми она не думала, за что примерно и наказана. Перебирая в памяти свое прошлое, она теперь во многом винилась и с глубоким женским милосердием жалела Витюшку, спалившего их двор, жалела тихого и доброго Додона Тихоныча, а о Семене старалась не думать как о своей неоправданной ошибке. Ей стыдно было признаваться даже себе в своем полном и безвольном доверии почти не знакомому встречному и потому хотелось каким-то немедленным и решительным действием вычеркнуть Семена из памяти.
Ефим Чугунов дважды с оказией посылал Варваре поклоны и заверения в том, что, как только падут первые крепкие морозы, он привезет ей неизносимую шубу из волчьего меха зимнего боя. «Вот и пошути с чудаком, — упрекала себя Варвара. — Да стоит ли думать: взять да обвенчаться с волчьей шубой — пусть знает…» Имя Семена она не называла даже в мыслях.
Перед рождеством, в сочельник, приехал Додон Тихоныч. Приехал один. При встрече с Варварой поглядел на нее такими счастливыми влюбленными глазами, что она невольно, как бы отзываясь на его настойчивый взгляд, подумала: «Мне надо было, чтобы ты приехал». Она была благодарна ему, так как знала, что приехал он только из-за нее. В его приветливом, добром и оттого приятном лице радостно удивило новое выражение достоинства и той силы, перед которой она всегда немножко робела и склоняла свою голову.
Додон Тихоныч будто приехал в родное семейство, навез с собой уйму рождественских гостинцев, бабам полушалки, кружева и гребенки, Алексею Сергеичу бритву, две пачки асмоловского табаку, мальчишкам бумажные фонарики и медовых пряников. В доме сделалось суетно, шумно, весело. Подчиняясь общему приподнятому настроению, Варвара вместе со всеми легко чувствовала себя бодрой и обновленной, будто вернулась в свое детство, когда все вокруг живут в согласии, всем хорошо, весело, а если и вспомнится кто-то в печали, то за него можно и помолиться.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I
На всех картах Российской империи граница между ее частями, европейской и азиатской, проходит и по маленькой речке Мурзе, затерянной среди болот и лесов Зауралья. Сама Мурза ничем не примечательна, потому как задичала в непролазных зарослях ивняка и черемухи, местами сплошь завалена буреломом, а на плесах и перекатах сама набила такие заторы из лесного хламья, что вынуждена обходить их, делать немыслимые петли, словно заяц, путающий свой след по первому снегу. Но как ни мала речка Мурза, а ей суждено было стать частицей великого рубежа между двумя материками, потому как именно она резонно отделила отроги Урала от начавшихся здесь бескрайних просторов западной низинной Сибири. Однако даже при такой завидной роли живет Мурза по своим извечным законам малой лесной речки. Весной она, будто заправская река, играет в большую воду и тогда льется могуче, широко, державно, не признавая ни своих берегов, ни своих петель. Под ее напором с хрустом и треском рушатся завалы, всплывают матерые колоды, и под горячую руку Мурза уносит их, да и все, что близко и плохо лежит: мужицкие дрова и остожья, мосты и срубы, завозни, огороды и бани. После бурного разлива она так же быстро опадает, бросая по пути в прибрежных кустах все, схваченное второпях, а там, где скатывались ее мутные воды, остается грязная иловина, которая быстро подсыхает, схватывается коркой, и кажется, не выбиться из-под нее на белый свет ни единому росточку на благодатных заливных лугах. Но пройдут первые дожди, легко смоют все весенние наносы, а под ними, оказывается, уже угрелись и пошли в рост молодые побеги луговых трав. А сырая земля еще студена, студена и вода в речке, низовой проемный озноб так и берет навылет, но Мурза уже вся белым-бела, будто невеста в подвенечном уборе: это зацветает черемуха, и сильный вязкий запах ее в острой прохладе особенно крепок и пронзительно свеж. И с этой поры вплоть до осенних утренников над Мурзою ходят пьяные туманы: воздух то горьковат от цветущего дикого хмеля, то сладко сдобрен смородиновым листом или настоян на тяжелом дурмане таволожника, а в пору цветения липы все окрест обнесено сладкими волнами теплого меда. В петлях Мурзы, где много светлых еланей, в зеленом заветрии, воздух совсем недвижим, нагрет и густ, и пожалуй, только здесь, в затишье, можно бесконечно слушать, как неистово гудят возбужденные запахами пчелы, как заливается в высоком полете важный шмель, как, путаясь в травах, гневно звенят и зудят осы. Но едва солнце перевалит за полдень, как от воды, из кустов, тотчас потянет сыростью и вместе с нею поднимутся неистребимые легионы комаров. К петровкам вызреет разнотравье и луга забродят молодым сеном, а лесная теплая прель так и отдает сырым груздем. По запахам, идущим близ реки, нетрудно понять, что в малинник на Мурзе навадился медведь сластена, расшевелил ягодные заросли и будет шататься там, пока его не вспугнут. Вечерами, по сухоросью, с полей навевает поспевшим жнивьем, снопами, смолеными телегами, и вся земля дышит полнотой и радостью выношенной жизни, спешной работой в припас. А в тальниках уже по-осеннему задубели и гремят, как жесть, подсохшие листья, в зелень плакучих берез вплетены желтые ленты, и ольховые чащи источают тонкий аромат подопревшей коры и неодолимого тлена. Да уже не за горами и само непогодье: опять все измокнет, жухлое, обитое ветрами былье до самого снега будет куриться пресным летучим дымом. Под холодные зори падут первые зазимки и засеребрится луговая отава белым, тихо и погибельно звенящим инеем. Потом надо ждать первых морозов и первого снега. Но Мурза в канун ледостава еще раз наберет разлив, иной год даже выплеснется из берегов, однако предзимнего оцепенения ей уже не одолеть. Вода ее давно продрогла, потемнела, и не посмотрится в тусклую зыбь ее зардевшаяся рябина, не увидит своей осенней красы, которую в голодное непогодье за один налет погубят прожорливые дрозды, сбившиеся в стаю перед дорогой к теплу.