— Засиделись уж мы с вами, Исай Сысоич. Мать небось ждет к самовару, — напомнил Семен Григорьевич и встал. — Очень вы меня обрадовали своими выводами. Знайте же, что я ваш единомышленник. И наш долг — помочь мужикам развалить общину. В душе каждого трудолюбивого мужика нету другой, более желанной мысли. Но сама по себе община не отомрет. Нужны усилия и настойчивость. Давайте рука об руку в меру своих сил и возможностей.
— Я согласен. И более того, Семен Григорьевич, буду считать, что этим стану отрабатывать свой хлеб. Сибиряк стоит того, чтобы ему послужить.
На первом же сходе, собранном перед уборкой, Огородов и Исай Сысоич Люстров открыто и резко выступили против общины, и половина мужиков сразу поддержала их. И только крепко уперлись зажиточные хозяева, обещая упорную борьбу за старые порядки.
XXI
Села по Туре, от самого Верхотурья и вплоть до Тюмени, были когда-то в старину богаты раздольными выпасами и заливными лугами, на которых выгуливались несметные мужицкие стада. То ли травы по займищам росли добрые, то ли сена мужики умели ставить уедные, а может, и молочный скот был пущен в удойную породу — только масло туринское никогда не выводилось на Ирбитской ярмарке и у самого Макария ходко шло, в Нижнем Новгороде.
С годами, когда обезличенная и истощенная общинная пашня стала давать мизерные урожаи, мужики, вместо того чтобы ухаживать за нею, рьяно взялись расширять посевы за счет кормовых удобий. Под, соху легли лучшие луга и пастбища, через пять — восемь лет, превратившиеся в худородные надельные лоскутки. И конечно, сборы зерна они подняли мало, а вот молочные стада были загублены навечно. Однако былая слава туринского масла еще продолжала жить, и к Ивану-постному, который приходится на самый конец августа, в селах по-прежнему появляются скупщики и маклаки, возникают скоротечные торжки, где мужики и бабы, почти не отрываясь от полевых работ, продают не только масло, но и яйца, шерсть-летнину, хлеб-новину, холсты, половики, мед, рыбу свежего посола и даже березовые веники. Конечно, для крестьянского двора торговля в самую припасливую пору — дело не только накладное, но и попросту неразумное, однако иного выхода у мужика нет: подступают осенние подати, а иванов пост, кстати, кладет строгий запрет на скоромное — вот и становится мужик волей-неволей угодником царю и богу: сам садится за постный стол, а скоромные припасы идут в продажу.
Именно сейчас податные инспекторы собирают по деревням свою жатву — не зная покоя, хищно следят, чтобы мужик не унес в кабак объявившуюся у него копейку: ежели сейчас, в прибыльную пору, не сорвешь с плательщика цареву дань, потом весь год станешь с него выколачивать недоимки. Под Ивана-постного казне положено крепнуть, потому-то сам исправник, Ксенофонт Павлович Скорохватов, не спит ночей, мечется по уезду, оглашая звоном поддужных колокольчиков самые глухие проселки.
Нету мужику покоя и у припасов, но осень для него славная пора: именно сейчас мужицкое хозяйство выходит из долгов, именно сейчас от сытости и достатка легко завязываются на мясоед свадьбы, с городскими оптовиками вершатся сделки на поставки хлеба, сена, дров, мочала, затевается строительство жилья, запашка новых земель, а те, что покрепче да пообористей, в мыслях замахиваются на железо, потому что умные головы постигли мучительный смысл плугов, косилок, сортировок и даже молотильных машин, которые пошли по деревням уже не в диковинку. Но есть и такие хозяйства, куда вместе с осенью приходит нужда, где покрывают старые долги за счет новых. Именно в таком положении оказался двор Огородовых.
Мать Фекла, привыкшая с младшим сыном горевать на скудных хлебах, опять собиралась тихо и покорно ждать голодной поры, утешая себя печальным согласием — де не первая зима волку. Авось не околеем. Петра, бывало, одни предчувствия трудных времен повергали в тяжкое уныние — он становился мрачным, замкнутым, терял волю к труду, запускал всякое дело, а иногда и плакал. Матери Фекле он был хорошо понятен. А вот Семена, своего старшего, разумела она плохо.
Семен знал, что его ждет нелегкая зима: чтобы покрыть все долги, ему придется продать лошадь и большую часть урожая, которым и без того можно было прокормиться много до масленки. Но Семен, к удивлению матери, жил бодрой и безунывной жизнью: самому ему все время казалось, что он только проснулся после дурного сна и встретил светлое, солнечное утро, пообещавшее ему бесконечную работу и счастье не знать устали в этой работе. Родной окружающий его мир, люди, природа, ее ежедневные перемены и откровения — все так глубоко занимало его ум, что он прочно забывал все печали и невзгоды, неминуемо поджидавшие его. Мать Фекла, глядя на сына, не в шутку тревожилась за него: ладно ли с ним, что он всегда беспричинно весел, неруглив, спокоен, будто нету у него никаких забот. Не понимая его, она не могла радоваться вместе с ним: «Простоватый какой-то, боже милостивый, как жить-то станет среди наших, межевских. Ведь они, межевские, того и гляди, обведут вокруг пальца, а он, знай, ко всякому делу с улыбочкой. В кого они у меня? — горько спрашивала она одной думой о живом и покойном сыновьях.
А Семен вроде и не замечал тревоги матери, да и до того ли ему было, когда светлый и радостный мир труда, забот и ожиданий захватил и увлек его всего без остатка. Правда, Семен мучительно переживал смерть брата, не мог избавиться от чувства своей вины перед ним и потому жалел его неизбывной жалостью виновного, но вместе с тем поступок Петра повлиял на Семена странным образом: Семен будто сам прошел по краешку могилы и содрогнулся от ее близкого, сырого и тленного дыхания, обдавшего его сердце мерзким холодом. И после этого опаловое, высокое, теплое небо, живою зеленью покрытая земля, яркое, ласковое солнце, милое домовитое под ним гудение пчел и оводов — все, решительно все сделалось Семену необыкновенно дорогим и высоким, а видеть небо, ходить по земле, слышать голоса петухов стало для него как бы осознанным даром, чего не мог понять и оценить несчастный брат. «И никто не пособил ему в роковую минуту, — страдая, думал Семен. — Никто не сказал, что человеку дана земля и надежда. Ведь это так просто, так верно и хорошо». В Семене вдруг проснулись и обострились все чувства, он с удвоенной жадностью полюбил жизнь свою, свою работу и теперь тверже знал свое место и назначение в ней.
А на дворе предосенье. Погода стоит сухая, тихая и кроткая, с блеклыми, но свежими зорями и росными прохладными ночами. Воздух тяжко хмелен от сытых августовских припасений: по дворам, гумнам и дорогам пахнет теплыми снопами, провеянным и сохнущим на солнце хлебом, лошадиным потом и приторной прелью еще золотистого жнивья. По омежьям опять пробиты заглохлые с прошлой страды и густо затянутые травой колеи — по ним с утра до вечера катят мужицкие телеги, оставляя на придорожных кустах клочья соломы, а упрямый репейник, заступающий колею, весь испачкан горячей колесной мазью.
В душу Семена вступило то спокойствие, при котором он замечал даже малые малости и радовался им как большому открытию. Ему особенно нравилась дорога от смолокурен, когда он шагал обочь нагруженного снопами воза; высокая кладь даже на малых выбоинах угрожающе наклонялась, и Семен опасливо подпирал ее плечом или хватко брался за веревку, стягивающую снопы.
— Нечо, понужай, — весело кричал, посмеиваясь над ним, мужик Лисован, ехавший на встречной порожней телеге, в мокрой расстегнутой рубахе, а в рыжень его бороды и патлатой головы набилась соломенная труха.
Навстречу в легких, сухо дребезжащих телегах, широко расставив босые ноги, гнали, крутя вожжами, лихие мальчишки, с облезлыми носами, все лето не стриженные, вылинявшие от ветра и солнца и чем-то близкие придорожным травам, белесым от пыли. Поспевали за ними шибкой рысью совсем малые, но тоже на ногах и тоже крутя концами вожжей. Эти еще, для важности, высокомерно совсем не глядели на встречных и бранливо покрикивали на своих лошадей. Не торопясь, степенным шагом ехали старики, навесив на глаза твердые картузы и раскуривая трубочки, дымок от которых на свежем воздухе неожиданно приятно поражал тонким ароматом. Молодые бабы сидели основательно глубоко в телегах — ноги и лица у них обожжены полевым горячим воздухом, исколоты и раздражены вкравшимся в снопы жабреем, а под тонкой тенью реденьких платков воспаленные глаза в тихой, как закатная пора лета, печали. А девки, те глядят с неутомимым выиском, правят умело и старательно, будто ни о чем другом и не думают, вроде вконец натружены и даже не замечают, как широкий ворот кофты скатился с плеча, и солнышко высветило, обласкало и прижгло его потаенную белизну.