«Приехал, слава те господи. А може, не один…»
Сердце у ней зашлось от странного испуга, страха и радости. Она хотела смеяться и плакать, хотела быть совсем спокойной, но в душе ее все спуталось, перемешалось, она не могла дать себе отчета, что с нею происходит, не могла управлять собою, и эта неопределенность была ей совсем незнакома, но приятна. Она наслаждалась ею, как первой каплей хмеля, чувствуя, что у ней обносит голову, жарко глазам и спекаются сохнущие губы. «Так и бывает с нашей сестрой, — оправдывала себя Анисья под упругое цвырканье молока в подойник. — Так и бывает, будто одна я такая. Вроде спит в тебе все, а потом как вздымется, как забродит, да как отольет от сердца, и развалится пополам вся твоя жизнь…»
Потом, вынося молоко и сливая его в общую флягу, она не поднимала на подруг своих отуманенных глаз, и все поняли, что хотя и шутили с нею, но были, оказывается, недалеки от истины: Анисья втюрилась.
Поглощенная блаженным бездумием и усталостью, она сидела у стола до позднего зимнего утра, прислушиваясь к звукам, доносившимся с той половины; по ним читала, чем занят Семен Григорьевич, и боялась, что он вот-вот хлопнет дверью и уйдет на целый день в контору. Она, не вставая с места, дотянулась до круглого зеркальца, висевшего в простенке, сняла с гвоздика, погляделась, повернувшись к заледенелому окну. «А ну как он вздумает зайти сюда, — встрепенулась Анисья, и в памяти ее весело прозвучал голос Семена: «Здравствуй, Анисья-матушка». Боже милостивый, да на кого я похожа. И сижу, окаянная…»
Она спохватилась и начала быстро переодеваться в доброе. Потом горячими щипцами подвила на височках кудерьки. Несмотря на то что ей много времени приходилось быть в шали, волосы у ней не сохли и не секлись, а, как в девичестве, рассыпались по плечам густыми, тяжелыми локонами, которые после прически отливали тугим атласным блеском. Она никогда не румянилась, потому что всякая краска только портила ее чистую и свежую кожу лица. Обслюнявив кончики пальцев, выточила в тонкий росчерк свои брови да усердно накусала губы, так что они припухли и налились рябиновым глянцем.
Прибирая себя, Анисья то и дело замирала и слышала шаги Семена Григорьевича на его половине. По тому, как он жестко задевал общую стену, она знала, что он берет и ставит на место клюку — значит, топит печь. Один раз он что-то с грохотом уронил на пол, и Анисья, не державшая до того и мысли самой появляться у Семена Григорьевича, бросилась на его половину.
— Что у тебя тут? — ворвалась она к нему без стука. — Можно подумать, потолок рухнул.
— Хуже, Анисья-матушка. Хуже. Здравствуй-ко.
— Здравствуй, здравствуй. Столкнул, что ли?
— Да вот задел, и опрокинулось.
— Ловко ты его.
Валенки и брюки у Семена были залиты водой, по полу кухни растекалась лужа, и в ней валялось упавшее ведро. Сам Семен, разведя руками, осматривал себя и виновато улыбался.
— Сказал бы мне — ведь я дома.
— Да я прислушивался, Анисьюшка, и покажись, тебя нету.
— Ну что ж теперь. Вытирать надо. Схожу за тряпкой.
— Да я сам, Анисьюшка. Право… Ты же собралась куда-то: вон вся какая! В гости небось?
— Кто ж с утра по гостям ходит, а?
Семен ничего не ответил, только оглядел всю Анисью, от валеночек до прибранных волос, и поджал губы в улыбке. Ответно оглядела себя и она. «А и правда, ровно на праздник вырядилась», — едва справилась с улыбкой и, чтобы не расхохотаться, заторопилась, выскочила в сени. Вернулась с тряпкой, в передничке и, как хозяйка, распорядилась:
— С кухни уйди, Семен Григорич. Что глядеть-то. Я одна управлюсь.
Пока Анисья прибирала на кухне, Семен оделся и только держал в руках шапку.
— Это куда? — удивилась Анисья, неловко чувствуя, как у ней от наклонов куда-то кверху заволокло платье. Подвитые колечки волос упали на горячий лоб. Она, отчего-то смущаясь и розовея, движением плеч осадила платье и стряхнула с рук в ведро капли воды.
— Я только вот видела управляющего. На мост, должно, пошел. И он наказал передать, на обратном-де пути сам зайдет. Ну конечно, а то куда. Пусть, говорит, отдыхает с дороги. Баню велел топить. А он, на-ко ты, сразу и в контору. Да куда она к лешему подевается. И собрался-то в мокрых пимах, господи. Ты в уме ли? Разувайся — сушить станем. Выбрасывает из печи-то, вьюшку небось мало сдвинул. — Она подставила табуретку, и с нее приоткрыла вьюшку, все скоро, с охотой. — Баню, говорит, затопи, будто я без него не знаю. Тебе воду таскать. Да ты хоть ел ли сегодня?
— Я сыт, Анисьюшка, — вздохнул Семен, и она, вспомнив, подумала, что уехал он скучным и вернулся невесел.
«Дай-то бог, не обманул бубновый король», — Анисья мысленно перекрестилась, а вслух весело приказала:
— Раздевайся, чего еще. А я принесу щей. Ты прямо какой-то совсем желтый, Семен Григорьевич.
— Да, да, — рассеянно улыбнулся Семен и более решительно досказал: — Конечно, конечно. Надо отдохнуть, помыться. А от этой поездки не то пожелтеть, землей окинуться впору. — Разболокаясь, оживился и рассудил: — Ты права, Анисьюшка. То я все бегом да бегом, а толку пока не видно. Может, сейчас же пойду да и наношу в баню воды?
— Сперва поешь. На голодное брюхо, сказывают, и молиться не впрок. Да у меня еще и не прибрано там, в баньке-то, успеется.
XIII
Она принесла горшок со щами. И только от одного его вида, от черных опаленных боков его, от золы по крутому подхвату, по накипи по ожерелку, Семена так и обнесло сытым печным наваром, и за последние дни он, пожалуй, первый раз почувствовал тепло и успокоенность на душе.
Анисья набуровила в обливное блюдо щей, и Семен, усаживаясь за стол, с улыбкой покосился на горшок:
— А вот скажу, Анисьюшка, ни в жизнь не отгадаешь:
Был я на копанце,
был я на топанце,
был я на кружале, был я на пожаре.
Молод был — семью кормил.
Умер — бросили в яму,
и собаки кости мои не гложут.
— А еще и не так можно, — с детским веселым вызовом подхватила Анисья, покрутила ладонь на ладони, и, развеселясь, стала прихлопывать в такт стихов:
Рос — вертелся,
живучи жарился.
Помер — кинули в поле.
Там меня и зверь не ест,
и птица не клюет.
Ну кто это?
И оба захохотали.
Потом Анисья ушла за молоком, и, когда принесла, Семен отодвинул от себя порожнее блюдо, брякнул деревянной ложкой по горшку:
— Кормилец, пошли ему господь здоровья. Но угодник-то все-таки не он, стряпуха. Вот ей и поклон наш. Я Анисьюшка, признаться, с этой поездкой и от еды отбился, и сон перешиб.
— Еще бы. Я же сказывала, совсем бы не ездить.
— Да мало ли делаем не то да не так. Нешто угадаешь, где найти, а где потерять.
— А ретивое-то на што? Ай оно ничего и не подсказало?
— Не ездить тоже нельзя было.
— Небось на свадьбу и угодил. На одно расстройство.
Семен и молоко не допил, замер от изумления, глядя на Анисью, а она уже знала, что не ошиблась, и говорить ей об этом больше не хотелось.
— У нас тут тоже новость, — поторопилась она свернуть на другое, да Семен остановил:
— Погоди-ко, погоди, Анисьюшка. Ты это как все? Откуда?
— На карту пало, Семен Григорич.
— Веришь ты им, что ли?
— Не верить — правды они не скажут.
— А тебе так вот и сказали?
— Вот так и сказали.
— Ой, да не простая ты, Анисья-матушка, прямо вот не простая.
— Да какая ни есть. Ты уж сказывал об этом.
Анисья вроде опечалилась, а лицо ее замкнулось в правдивой и светлой задумчивости; сама она, ровна и спокойна, начала убирать со стола.
Семен встал и притулился к горячей боковине печи — жаром так и охватило всю его спину, а сам он вздрогнул и насквозь замерз. «Не заболеть бы», — ударило по сердцу внезапное, и он тут же отмахнулся от своего опасения, озадаченный скорой и важной переменой в хозяйке. Он и прежде подмечал, что прелестные, по-детски доверчивые глаза ее всегда светились как бы в полмеры, и даже тогда, когда она была весела и смеялась, в них близко крылась тайная горечь. «Да нет, нет, не простая она, совсем не простая, — повторил Семен в мыслях настойчивое свое определение и, пожалуй, первый раз почувствовал себя неловко перед Анисьей. — С легкой руки я все Анисьюшка да Анисьюшка, вроде она недоросток. И ничего не знаю о ней, потому свои заботы да свои печали. К чертовой матери их».