Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Ой, милая, да тебе, никак, смертонька в личико-то дохнула. Экое местечко, белей камня.

Зина возмутилась и одернула тетку Фузу:

— С этим вы могли бы к нам и не приходить. Несете бог знает что.

— Дак и тебе можно сказать, красавица, — ни капельки не смутилась тетка Фуза и, подобрав юбки на сторону, расплылась по жесткому диванчику. — И скажу: замуж тебе охота за своего постояльца, да они, чахоточные какие, не больно-то падки до вашей сестры.

Клавдия Марковна, разглядывая свои маленькие и сухие руки, не за себя, а за дочь тоже сказала сестре укорное:

— Не язычок, Фуза, за человека бы ты сошла. А так — отрава.

— Язва баба, не скрою. Но все у меня по правде. По жизни то есть. Сказала и сказала, разбери по словечку — ничего лишнего. Все по правде.

Придя в этот раз, она боком пролезла в створчатую дверь, отпыхиваясь, движением плеч отлепила от потных лопаток тонкую и до черноты взмокшую кофту, приподняв широкий ворот, обдула горячие груди и начала обмахиваться короткими пухлыми ручками. Сама вся так и пыхала жаром и запахом розового мыла.

— Истинный Христос, вся улилась. А ты, Зинка, выдобрела — дальше скандал. И твоего сейчас встрела, чахотошного. Идет, не признался, да мы-то не больно чтобы так, — она раскинула руки и поклонилась. — Но есть у него, есть, за что бабы-то хватаются… Вот так-то поманит ручкой, и побежишь. И дорогу домой забудешь. Теперь скажи, — обратилась она к сестре, — Теперь и скажи, какое мое лишнее словечко?

— Мы, тетя Фуза, тоже кое-что слыхивали, — зло напомнила Зина, хотя готова была простить тетке все только за единое слово о Егоре Егорыче.

— Знаю, милка, в мой огород метишь. Да ведь я и не таюсь. Не то что Клавдея, сестрица моя, по принцам не сохла, брала что ближе, а дальнее господь пошлет. Да не о том мы, племяннушка, милая, рядим-судим. Нешто я не вижу. Постоялец замутил тебе голову, теперь ты и суешься ровно с белены. Слушать бы тебе о нем вкусные слова, да я лгать не навычна. И не поглянется, знаю, да мое дело — сказать. Видела его, чахотошного. Видела у подворья на набережной с тощей девицей. И девица та оченно в годах. Сели на скамейку, ручка в ручку. Понимай как знаешь. И большой наш Питер, да правда и в нем на виду. Вишь, куда занесло. Да от глаз людских нешто скроешься. А теперь ступай к себе, поплачь, что ли, дай нам с матерью поговорить. У нас печали-то побольней твоих.

Она взяла свой мягкий, из замши, ридикюль и стала развязывать оборочку, ворчливо приговаривая:

— Закладным все сроки вышли, а мы сидим да посиживаем. Кто так-то еще ведет дело. Это ладно вот Сидор Максимыч мирволит. А у вас только и есть на уме шпынять Фузу. Фуза такая, Фуза сякая. А пойдите-ка без Фузы. Вот об том и речь.

Зина поднялась и ушла в свою комнату, в один миг ослепшая от горя: «Это как же он? Считай, совсем, что ли, ушел. Сказал, что поехал в Харьков. Четвертую неделю глаз не кажет. Господи, за что? За что?»

На высокой спинке кровати висело легкое голубенькое платьице, которое было Зине к лицу, о чем как-то весело сказал ей Егор Егорыч, и она с тех пор стала держать это платьице тут, под рукой, чтобы в любую минуту быстро нарядиться. Войдя в комнату, она в сердцах сдернула свое голубенькое легкомысленное платьице и небрежно закинула им настольное зеркало, чтобы не видеть своего лица, заплаканного и вмиг отяжелевшего. «Никакой правды. Все обман, и все ложь. А я сижу, все жду. Кого? Зачем? Нет, так больше нельзя. Боже мой, да нельзя же так… И что это я? Мое ли дело следить за ним? Пошел, ну и иди с богом. Каждому своя дорога». Осудив себя с разумной строгостью, Зина вдруг успокоилась, но не надолго, потому что ревнивые мучения уже так глубоко и больно задели ее сердце, что она со злой радостью и слезами наслаждалась этой неуемной болью. «И пусть. Так мне и надо. А то ведь я истинная дурочка и все чего-то жду, жду…»

Зина, чтобы не встречаться больше с теткой Фузой, через кухню ушла во двор и села там на скамеечку у глухой стены дома. На солнечном припеке грелись и гудели мухи, напоминая, что лето в поре разгара, и от старых щелястых бревен тоже пахло зноем, сухой деревянной пылью, а прогоревшие тесины карниза все еще бредили лесным настоем, роняя скудные слезки пахучей смолы.

И Зине вдруг показалось, что сердце ее так иссохло все, до самого донышка, до капли, и оттого нету в нем облегчающих слез. Она будто потеряла что-то, оступилась в незамолимый грех, и было ей горько и стыдно перед всем, что окружало и еще вчера радовало ее. Ей было жалко и себя, потому что не могла она понять своей вины, и жалко было своих надежд, и горько за мать, которая живет слепым чаянием, что дочь ее, разумница да красавица, еще не ведает своего счастья, но оно не минует ее.

«К чему же и родиться, коли вся жизнь из обманных упований и ничего нельзя сделать. Как это все понять, как пережить это? Да нет же, вернется он, а о ином и думать не надо. Что это я? Забыла, совсем забыла — ведь он и раньше уезжал из дому, то на две, а иной раз и на три недели. Потом возвращался, нежданный, вовсе почужевший, но все интересней своей загадочной жизнью». Пожалуй, все с этого и началось: стала Зина догадываться, что Егор Егорыч посвятил себя какому-то важному, но опасному делу, и потому глядела на него с обожанием, с детским затаенным восторгом, ставя свою жизнь ни во что. Когда он после долгих отлучек объявлялся дома, она переживала радостное возбуждение, с молением ожидая его взгляда, его слов, его улыбки. Не подозревая того сама, все дальше и дальше сторонилась своих домашних привязанностей, и даже с матерью не находила прежних задушевных слов.

А он редко говорил с нею о серьезном и больше посмеивался над ее рукоделием, возбуждая в ней обиду и замкнутую, но острую привязанность к нему. «И позвал бы. Только бы одно слово, — ждала она, готовая идти за ним хоть на край света. — Пусть я ошиблась, пусть и это будет обманом, но я не переменюсь и не раскаюсь. Он еще не знает меня, и я должна открыться, сказать ему, что погибаю заживо. Когда же пришло все это? Когда? Зачем? Внезапное, как горе…»

Она днями бесцельно слонялась по комнатам, пугливо вздрагивая при каждом постороннем звуке, назначала себе какие-то сроки, загадывала дни, вспоминала приметы и наконец прокляла себя, окончательно поняв, что больше не принадлежит себе и готова на любой шаг, чтобы пережить радость его воли и власти. В этом она безотчетно видела свое счастье и таилась в беспамятных и грешных — на ее взгляд — мыслях. Может, и еще бы продолжались ее тайные мучения, если бы не Ява, так дерзко заслонившая от нее Егора Егорыча. Зина вспыхнула к сухопарой девице той крутой женской ненавистью, при которой робкие натуры чаще всего способны на самые дерзкие поступки. «Мы еще посмотрим, на чьей улице будет праздник, — с вызовом думала Зина и, с душевной твердостью осознав свои чувства, поверила в свою судьбу. — Только бы любить мне его. Любить и не разлюбить. А от себя мне не уйти, да и не отрекусь я от своего. Другого у меня ничего нет и не будет. Что-то сделалось в моей душе, и знаю я только одно, что никто на белом свете не пособит мне».

За спиной на кухне послышался звон ведер, и Зина, очнувшись от своих мыслей, вспомнила, что сегодня не ходила за водой, и теперь мать собирается сама на колодец, чтобы поставить самовар для сестры. Надо было взять у матери ведра и принести воды, но Зина, вместо того чтобы идти на кухню, ушла в глубину садика и через калитку по крутой тропе спустилась к валунам на берегу озера.

Она любила эти большие камни, обкатанные и облизанные веками, издали похожие на старых горбатых медведей, которые сбежались от жары к воде: иные забрели в воду по брюхо и легли, иные зарылись в песок на отмели, а есть и такие, что совсем далеко убрались от берега, и торчат у них меж волн только одни загривки. На валунах, когда они нагреты солнцем, быстро сохнет выполосканное тряпье, и бабам нравится, раскинув свои постирушки, посидеть на горячем камне, чуя, как обсыхают и наливаются жаром ноги, заплесканные и остуженные до самого живота. В непогодье нагие и мокрые камни вызывали зябкое чувство, которое сейчас, в жару, даже немыслимо вспомнить.

24
{"b":"823892","o":1}