Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Заплакали, выходит, и…

Но в это время к бане подошел Семен. Он в длинной, почти до колен, холстинной рубахе, с расстегнутым воротом, потный, горячий, потому что пахал паровое поле под зябь и пришел обедать.

Фекла сняла с рук Алешки совсем истончившийся моток пряжи, и Алешка тотчас же шмыгнул за угол бани.

— На речку не бегай, отцу пожалуюсь, — вслед ему крикнула бабушка, но Алешка вряд ли слышал ее голос, и она вздохнула: — Скаженный малый.

— Так и быть, давай подержу, — предложил Семен и, закатав еще выше рукава рубахи, сел рядом. — По себе помню, самое нудное дело. А теперь вот кстати, с тобой посижу, пока Анисья на стол собирает.

— Уходился небось? С непривычки.

— Без плуга, пиши бы, мать, крышка. Зато уж работка — лучший приварок. Анисья и то удивляется, никак-де не приноровлюсь: сколь ни ставлю, все тебе мало. А там, в Мурзинке, болел да и без тяжелой работы совсем от еды отбило. Вот Анисья теперь в заботе.

Мать Фекла помяла сухие губы и с грустью сказала:

— Раньше-то, бывало, только и слышу: мама да мама. А теперь все она, Анисья, с языка не сходит.

— Теперь весь спрос с нее — молодая хозяйка. Пусть привыкает. Сегодня вот, видишь, с обедом замешкалась. С нее и спросится. Да она расторопная. Все успеет.

— А мне уж теперь, выходит, одна дорожка — с печи на полати на осиновой лопате.

— Э-э, нашла о чем горевать. Когда-то в крестьянской избе были пустые руки.

— Да разве я об этом. В сторонке я, вроде отодвинута.

И мать Фекла, говоря это, имела в виду, что ее лишили главной и почетной обязанности — быть хозяйкой в доме и у печи. Теперь не ее дело стряпать и печь хлеб, готовить обед, стирать и шить на сына. Место, которому она отдала почти сорок лет жизни, кормя, одевая и обшивая свою большую семью, приходилось отдать в другие руки, а самой только и остается глядеть на молодых со стороны. И уж совсем обидным казалось ей, что Семен все сделанное и приготовленное Анисьей принимает с большей радостью, чем поданное ею, матерью.

— И это не беда, мама, — весело возразил Семен. После тяжелого труда он чувствовал себя бодро и ново, и мысли у него были бодрые, крепкие. Сам он был счастлив, ожив духовно и найдя себя в мужицких работах, которые он видел теперь на много лет вперед. Шагая за плугом, он хотел запомнить каждый клочок своей земли и угадать, в чем нуждается он. И так, от малых частиц, Семен легко и увлеченно переходил к новым наметкам, от них — к широким жизненным планам, и ему уже не терпелось немедленно приняться за них. Чувствуя перед собой новый распахнувшийся простор, Семен сделался спокойней, мягче с людьми, и для каждого, с кем бы он ни говорил, у него находилась добрые, задушевные слова. А с матерью особенно. Он знал, что она любит его больше других своих детей, потому что те все время на ее глазах, присмотрены, пристроены, а он, Семен, мыкал горе в солдатчине, на чужой стороне, и она всем сердцем хотела ему особого счастья, собранного для него только ее руками. И вдруг в доме неожиданно появилась новая сноха, и мать Фекла встретила ее с невольной прохладой. Шло время, и, помаленьку привыкая к Анисье, мать не перестала ревновать ее к сыну. Семена радовало ее святое ревнивое материнское чувство, порой оно немножко казалось ему забавным, однако в этот раз он близко к сердцу принял материнскую тоску и постарался с горячей искренностью рассеять ее.

— Ты никогда не была и не будешь сторонней — мы же одна семья. А я, мама, как и на службе, да и теперь, люблю вспоминать прошлое, и даже такое, чего совсем не помню, но знаю, что оно было со мной. Вижу дом, вот этот огород с баней, двор с колодцем, деревню с церковью, а в мыслях все время — ты. Все, о чем бы я ни думал в такие минуты, кажется, собрано, сделано, поставлено вокруг тебя и держится тобою. Ты не можешь быть сторонней, потому что весь я за твоим заслоном. Мне уже под тридцать, а при тебе я сознаю себя все еще маленьким и защищенным — мне хорошо, покойно за тобой. Я знаю, чем старше дети, тем меньше мать может помочь им, но все равно мне легче с тобой. Жена, как говорится, одна, а мать единственная.

— То-то, единственная, а женился, не спросясь матери.

— Уж так пришлось. Или она, или никто больше. А ее не мог оставить. Видишь ли, мама, работают там все сообща, без особой натуги, на белый свет глядят вольней, а все-таки человек к человеку жесток. Это, наверно, как в церкви на пасху, когда куча народа, толчея, толкотня — и каждый думает только о своих ногах. Нет, правильно я сделал, что взял Анисью. И ты полюбишь ее, погоди вот, защищать еще станешь. Нешто я тебя не знаю.

Нитки на руках Семена кончились, и он весело обнял мать за плечи, поцеловал ее в щеку. Фекла, как всякая крестьянская мать, была непривычна к таким сыновним нежностям, и от радости на глаза у ней выступили слезы.

— На все воля господня. Был бы только меж вами мир да лад. А так она ничего.

— Нет, ты погоди, мама. А глаза ты у ней видела, а? Глаза? Вот поглядит ими — и никаких печалей на сердце.

— Ты как блаженненький, Сеня. Глаза как глаза.

— Да ты приглядись. Приглядись же.

— Вот она сама, а ты кричишь.

И верно, в воротах со двора стояла Анисья.

— Я вас ждать-пождать — все готово. — И она собралась было уйти, но Семен окликнул ее.

— Анисьюшка, дело вот тут. Подойди-ка.

Анисья поправила на голове платок, сдвинула его на ухо, зная, что так к лицу ей, и направилась по дорожке. Семен так пристально разглядывал ее, что она сама с конфузливой улыбкой развела руками и оглядела себя.

— Вот мать, Анисьюшка, сидит и говорит мне, что у тебя глаза хорошие. Как ты сама-то?

— Выдумщик ты. Иди-ко умывайся. Пойдемте, мама.

— И то, — согласилась Фекла и стала подниматься, охая и вздыхая: — Отсидела я свои ноженьки.

После обеда Семен ушел допахивать паровое поле. В луговине выловил стреноженную лошадь, которая отбивалась и потела от липнувших на нее слепней.

Солнце перевалило на полдень, воздух до того накалился и загустел, что обжигал, как огнем, и без того обгоревшие лицо и шею. От металлических частей плуга видимо струился жар. Отваленный пласт мигом высыхал и крошился. Но в свежей борозде копилась прохлада, и Семен ходил по ней босиком.

Братья Огородовы, Андрей и Семен, взяли наделы рядом, межа к меже, чтобы потом можно было косить хлеба жаткой одним загоном. Полосы у того и другого спускались по южному скату Косой горы к сырой луговине. Вверху земля была черная и лежала глубоким рыхлым пластом, но книзу по скату с подбоя к ней примешивался суглинок, а ближе к луговине слоились совсем тяжелые наносы. С полгоры тощая землица без навоза и хорошей разделки пока ничего не сулила. И Семен, поднимая ее, плановал посеять понизу клевер.

Борозды он укладывал поперек поля и поднимался от луговины к Туринской дороге, которая и была верхней гранью огородовских наделов. К вечеру Семен прошел последний след и, выставив из борозды плуг, упал в пыльную, жесткую придорожную траву. Рядом, вдоль по канаве, росли кусты цветущего шиповника, и в них гудели пчелы, временами попахивало приторной сладостью розового масла. От усталости, жары, запахов и пчелиного гуда у Семена кружилась голова, звенело в ушах, и оттого казалось ему, что земля под ним тоже не стоит на месте, а падает куда-то в провал и уносит с собой его, Семена.

Вдруг на дороге раздался стук колес, и Семен поднялся. В маленьком плетеном коробке на старых, прогнутых дрогах, с длинными оглоблями, ехал урядник Подскоков, без фуражки и мундира. Сухое продолговатое лицо у него было утомлено дорогой. Увидев Семена, часто заморгал тяжелыми веками, будто спросонья, и остановил лошадь, которая сразу осела на левую заднюю, видимо больную, ногу.

— Помогай бог, — и выкинул из коробка ногу в плоском сапоге, на толстой подошве, с широким голенищем. От долгого сидения не сразу разогнул длинную поясницу. — Ничего, говоришь, земелька?

В больших, тяжелых сапогах, в надсаженной прогонистой спине, в вопросе о земле и, наконец, в неторопливом усталом взгляде Подскокова — во всем легко улавливалась его закоренелая мужицкая порода, и Семен охотно заговорил с ним.

134
{"b":"823892","o":1}