— Я так не говорил. Я сказал, что не знаю о существовании в УНКВД заговорщической организации, но что эти лица применяли извращенные методы следствия — это без всяких сомнений.
— Вы можете сказанное подтвердить конкретными примерами?
— Безусловно.
— А в чем вы себя признаете виновным? — спросил прокурор.
— В том же, в чем и других.
— А конкретнее?
— В фальсификации следственных дел и избиении арестованных, в понуждении к фальсификации…
— Даже так? Например!
— Например, в феврале тридцать восьмого года я был назначен начальником группы по оформлению справок по следственным делам, направляемых для альбома. По указанию Сербинова, а оно распространялось на всех следователей, я принимал только те дела, в которых все обвиняемые были сознавшимися в совершении преступлений и в обязательном порядке состояли в контрреволюционной организации. Когда мне приносили дела на одиночек, я, руководствуясь указаниями Сербинова, возвращал их обратно для соответствующего оформления.
— То есть, ставили следователей в такое положение, когда они вынуждены были фальсифицировать дела, создавая из арестованных одиночек широко разветвленные вражеские организации и выбивая из арестованных соответствующие показания?
— Именно так.
— Значит, вы сознательно проводили вражескую работу? — прокурор с сожалением посмотрел на обвиняемого.
— Нет, сознательно я ее не проводил. Я лишь беспрекословно выполнял установки руководства, которые оказались вражескими.
— А сознательное выполнение вражеских установок разве не является вражеской деятельностью?
— Нет, не является.
— Это что-то новое. Что же это, по-вашему, такое?
— Это беспрекословное выполнение указаний руководства, которые непросто определить — вражеские они или не вражеские. Тем более что Сербинов облекал их в форму мероприятий особого значения, проводимых в соответствии с установками НКВД СССР и ЦК ВКП(б).
— Вы запутались: говорите, что, выполняя указания Сербинова, понимали, что они ведут к фальсификации, а когда вам ставят вопрос, сознательно ли вы проводили в жизнь эти указания — отвечаете «нет». Тогда поставим вопрос иначе: если человек выполняет какое-нибудь указание и сознает, что это, пусть не вражеское, но противоправное указание, так как ущемляет или нарушает чьи-то законные интересы, это есть сознательное нарушение прав того, против кого оно направлено?
— Что направлено?
— Выполненное вами указание.
— Я понимал вражескую сущность указаний руководства Управления и беспрекословно выполнял их потому, что в тех условиях я иначе поступить не мог: существовала жестокая диктатура руководителя. Страх за себя и свою семью заставлял выполнять все их причуды.
— А вы хоть раз попытались поступить иначе?
— Не пытался, потому что на примере других знал, — чем это закончится.
— А чем это кончалось для других? — заинтересованно спросил прокурор. — Вы можете назвать несколько примеров?
— Сколько угодно.
— Я слушаю.
— Например, оперуполномоченный Одерихин из портового отделения Новороссийска. Он оказался очевидцем фальсификации и применения пыток и стал писать об этом во все инстанции, протестуя против беззакония. Его попытались перевоспитать — не получилось. Тогда его исключили из партии, возбудили уголовное дело и расстреляли бы, если бы он вовремя не сбежал в Москву и не заручился поддержкой начальника Водного отдела. Пока суть да дело — малкинскую банду арестовали, то, о чем сигнализировал Одерихин, вскрылось, и парень был спасен. Иначе — хана. Столовицкий из УНКВД. Тут вообще дикая история. Когда на отчетно-выборном партсобрании избирали партком, кто-то выдвинул кандидатуру Захарченко. Столовицкий как честный коммунист выступил против этой кандидатуры, мотивируя возражение тем, что Захарченко имел тесную связь с врагом народа Жемчужниковым. И что же? Захарченко, как и намечалось руководством Управления, избрали, Столовицкого обвинили во вражеской вылазке и — заведомо клеветническом заявлении против одного из лучших ударников производства, исключили из партии, а затем, присовокупив несуществующую связь Столовицкого с женой врага народа Шефер и предательство, выразившееся в разглашении тайны следствия заинтересованному лицу, арестовали. И расстреляли бы за здорово живешь, если б не наступившие перемены и не арест Сербинова, Шалавина и Захарченко. Могу назвать еще массу примеров, только стоит ли? Ко мне-то это не относится, только подтверждает, что мои опасения имели почву.
— И все-таки надо было сигнализировать, — сказал прокурор.
— Кому?
— Хотя бы прокуратуре.
Горькая усмешка скользнула по лицу Коваленко. Он горестно вздохнул и опустил голову.
— Давайте подведем итоги, — обратился Захожай к присутствующим. — Я понял так, обвиняемый Коваленко, что вы подтверждаете факт проведения вами вражеской работы, но отрицаете принадлежность к вражеской организации. Так?
— Так.
— Вы настаиваете именно на таком понимании вашей линии?
— Да.
— Какие замечания есть по ходу допроса у прокурора и обвиняемого?
— Я нарушений не усматриваю, — заявил прокурор.
— У меня замечаний нет, — ответил Коваленко.
— Допрос окончен, — объявил Захожай. — Видите, что делается, — возмутился он, когда остался наедине с Гальпериным. — Чекистским салом да по чекистским мусалам. Привлекают к ответственности за применение извращенных методов следствия, а показания выбивают теми же методами.
— Да-да! — согласился прокурор. — И все-таки жить стало веселей!
— Вам — да. А каково нам?
— Выкарабкивайтесь! Нет таких крепостей, которые не могли бы взять большевики!
40
Вернувшись в камеру, Безруков в изнеможении повалился на койку и закрыл глаза. Смятенный мозг лихорадочно рождал мысли, но были они короткими, бессвязными и никчемными, хоть и забирали массу энергии, вызывая мощное психическое напряжение. Голову распирала нестерпимая боль. Он сжимал ее горячими ладонями, панически вскакивал с кровати, садился и, чудом удерживаясь на самом ее краешке, раскачивался, пытаясь убаюкать мозг, остановить смятение. Наконец боль стихла, но осталась тревога, которая тяжким гнетом давила сердце и оно напряженно билось, отсчитывая последние версты завершающегося жизненного пути. Мысли перестали метаться и путаться, потекли ровнее, спокойнее.
«Что ж это за проклятый мир, что ж это за мерзкая власть! Сколько нужно еще смертей, чтобы удовлетворить ее, стерву, насытить, подлую, до отвала? — думал он, лежа на койке с открытыми глазами. — Служил, как пес, только что не ползал на четвереньках, а что получил?»
До первого допроса он легкомысленно надеялся на снисходительность коллег, а они показали звериный оскал и стали бить его смертным боем. Пришлось подписывать все, что подсовывали. А там такие вещи, что хоть волком вой! Сейчас бы в самый раз на попятную, но этот молокосос уперся, будто не знает, кто рожал эти показания. Что же делать? Что делать? Перестать хорохориться, сменить тактику, прекратить борьбу? А что потом? Тут заляпаешься — в суде не отмоешься, у суда задача: истребить под корень нашего брата. Он никак не мог отвыкнуть от себя прежнего, самонадеянного, наделенного властью и вооруженного передовыми методами борьбы.
Плавное течение мыслей прервал шум, возникший за дверью. Топот ног, тяжелый дых, грубая брань. «Граждане! Граждане! — умоляющий зов. — Я не хочу! Не хочу! А-а-а! Люди! О-о-ой! Что вы делаете! Руку сломали, гады! Зверье-о-о!» «Та сунь ты ему в пасть что-нибудь! Заткни, пусть не орет». «Шо я воткну?» «Роди, скотина! Кляп нада иметь! Первый раз што ли?» «А ты первый? Вот и имей!» «Поговори у меня… Да заткнись ты, скотина, радуйся, шо стрельнут. Хуже б когда повесили! Заткнись!» «Люди-и-и!»
«Потащили на казнь, — констатировал Безруков. — Каждую ночь!» Он притих, прислушиваясь, закрыл глаза. Сколько сейчас времени? Который час? Наверное, скоро рассвет… За дверью послышался глухой говор и ненавистный смех надзирателей. Безруков ругнулся: как бы он размахнулся, окажись сейчас на свободе! Он и не знал, что во внутренней тюрьме такие порядки! Смех повторился. Лязгнули затворы, дверь без визга открылась, вошли двое.