Аил мой милый… Дикая природа.
Не новый дом от гор невдалеке,
мой добрый дом, хранящий сказки рода,
где дым над крышей в сладком завитке,
где можно от восхода до захода
играть на камышовом чердаке…
Летела юность, как сплошная шалость,
рвала цветы и припадала к ним,
как будто это к матери прижалось
дитя — и стало с матерью одним…
Босая юность… Мы к тебе не жалость,
а зависть удивленную храним.
В горах росла я. Эти склоны — голы,
те — в зелени дымящейся, как шерсть…
Люблю высокогорные просторы.
Вы, горы, словно жизнь,
а в жизни есть пустые склоны,
что не красят горы, и все,
чего в родных горах не счесть…
Но юным днем, голубизной сиявшим,
в хрустальность и прозрачность первых слов
война вломилась самолетом вражьим,
шипеньем бомб над сказкой тихих снов,
над Ала-Тоо, над знакомым кряжем,
над родиной — основою основ.
А мама умерла. Ушла так рано.
Другим мои капризы не нужны…
Жить без нее так страшно и так странно.
Но мама — это где-то до войны.
А у меня — зеленая поляна
да там речонка в полторы волны…
Как горько надо мной склонились ивы,
как горько отвечало эхо скал,
как будто голосок его пугливый
со мною вместе мать мою искал…
А шквал трепал кустов прибрежных гривы,
седые ивы за косы таскал…
Спросите, как я выросла без мамы.
Я расскажу, как ласковы арчи
и как лучи рассвета горячи,
как скалы научили быть упрямой,
как горы говорили мне: «Молчи!
Не унывай. Ходи легко и прямо…»
И молодость любви была полна,
не важно, что была она сурова,
что обожгла великая война
все камышинки у родного крова,
любила так, что умереть она
была готова — и воскреснуть снова!
Я вспоминаю это все не часто,
задевши память кончиком пера…
А дни идут, а годы мчатся,
мчатся, и вот все чаще — эти вечера,
когда, нахлынув, сердце рвет на части
та славная и трудная пора…