СЕРГЕЙ ПОДЕЛКОВ{12} (Род. в 1912 г.) КРУГОВОРОТ Солнцестояние! Метель бежит. Песцы поземки — белое виденье. Капель. Лучи сквозь кровь. Изюбр трубит от нарастающего возбужденья. День — в воздухе мощнее излученье, ночь — песеннее в звездах небосвод. Гудит земля. Стремительно вращенье. То свет, то тьма… Идет круговорот. Весна! Природа потеряла стыд. И от безвыходного опьяненья цветут цветы, и женщина родит, и чудо плачет, празднуя рожденье. О, чувств нагих святое воплощенье! Трепещут грозы. Зреет каждый плод. Страда. Жнут люди до самозабвенья. То гул, то тишь… Идет круговорот. Над увяданьем восковых ракит прощальный крик живого сновиденья — синь, журавлиный перелет звучит. И плуг блестит. И озимь веет тенью. Исполненный зазывного томленья, колышется девичий хоровод. И свадьбы. И листвы седой паденье. То дождь, то снег… Идет круговорот. И вновь зима. И вновь преображенье. Чередованье смен, за родом род, мышленья восходящие ступени — то жизнь, то смерть… Идет круговорот. ‹1935› * * * Есть в памяти мгновения войны, что молниями светятся до смерти, — не в час прощальный острый крик жены, не жесткий блеск внезапной седины, не детский почерк на цветном конверте. Они полны священной немоты, и — смертные — преграды мы не знаем, когда в кистях тяжелых, золотых перед глазами — полковое знамя. И тишина мгновенная страшна врагам, оцепеневшим в черных травах. Со всех дистанций боевых видна сердца нам осветившая волна — судьба живых и храбро павших слава. И ты уже не ты. Глаза — в глаза, удар — в удар и пламя — в пламя… Цветы, раздавленные сапогами, обглоданные пулями леса нам вслед цветут сильней стократ и крылья веток к солнцу поднимают. Пусть женщины тот миг благословят, когда о них солдаты забывают. ‹1-й Прибалтийский фронт, 1944› ТРИПТИХ Зерно зрачка, сверкнув, застыло вдруг, — цыпленка на гумне хватил испуг. А медный ястреб — и могуч и яр: свистели скошенные крылья аса… Нырнул цыпленок, задыхаясь, под амбар — и спрятался. И спасся. Рога как молния. Листва как мгла. На брюхе волчья стая подползла. И прянул лось. Метнулась голова. Под ним кустарник затрещал, затрясся. И мчался лось, касаясь зыбунов едва, — и убежал. И спасся. На человека человек напал, врасплох застигнутый — солдатом стал. В беспамятстве стонало все кругом, рвались снаряды, пуль светились трассы… Солдат пошел вперед И встретился с врагом — и победил. И спасся. ‹1955›
СЫНУ Все можно в жизни поменять, все можно: на кенаря — коня, на посох — дом. Все можно потерять неосторожно — рассудок, время и друзей притом. Все можно позабыть — нужду, и горе, и клевету, и первую любовь. Все можно дать взаймы на срок — и вскоре и хлеб и деньги возвратятся вновь. Хочу в тебе найти единоверца, чтоб к внукам шла связующая нить: Отечество, как собственное сердце, нельзя забыть, дать в долг иль заменить! ‹1959› * * * Я возвратился к самому себе — и чудится: крыльцо с навесом низким, и дым отечества в печной трубе блаженно пахнет хлебом материнским; сыпь ржавчины осела на скобе, вздох, затаенное движенье двери… И я стою, своим глазам не верю — я возвратился к самому себе! А в бездне памяти — таежный страх, и теплятся зрачки на трассе хлипкой, и торжествуют, домогаясь благ, лжецы с демократической улыбкой. И вот — благодарение судьбе! — оболганный, отторгнутый когда-то, держу и плуг, и автомат солдата — я возвратился к самому себе. В лесу деревья узнают меня, тут земляника на прогретом склонце выглядывает из травы, маня, налитая целебной плазмой солнца; в полях дивлюсь пчелиной ворожбе, конь дружелюбно ржет на изволоке, вновь меж людьми и мною биотоки — я возвратился к самому себе. Все, все во мне органно, как в борьбе, раскованно, как в пору ледохода, и словно плодоносит, как свобода, — я возвратился к самому себе. ‹1956–1963› ИЗ СТИХОВ О ПУШКИНЕ Ни близких, ни друзей, ни слуг. Ночь ломится. И звезды тьму прогрызли, И две свечи горят остро, как мысли, раскрыто зренье, и разомкнут слух. И вновь строка — тропа бегущих дум — пресеклась. Образ слеп. Свершенья наги. И белая депрессия бумаги в оторопелых фразах… Он угрюм. И вновь в тиши ознобной пять голов, все неотступней наважденье мреет: …веревки рвутся — Муравьев, Рылеев, Каховский заживо упали в ров. Как истерично генерал кричит: «Скорей их снова вешайте! Скорее!» О, палачом поддержанный Рылеев, — твой голос окровавленный звучит сквозь барабан и сквозь кандальный лязг: «Так дай же палачу для арестантов твои — взамен веревок — аксельбанты, чтоб нам не умирать здесь в третий раз». А было утро, солнца был подъем! Веревки даже сгнили в этом царстве, тут казнь — пример, тут каторга — лекарство, свобода в паре с дышлом под кнутом. Ни жить, ни петь, ни говорить, ни спать… К рисункам со строки перебегает перо — и виселица проступает, и петли — окна в смерть… Их пять, их пять повешенных, и рядом, словно вздох, приписка — шепотом: «И я бы мог…» |