‹1955› * * * Со мною вот что происходит: ко мне мой старый друг не ходит, а ходят в праздной суете разнообразные не те. И он не с теми ходит где-то и тоже понимает это, и наш раздор необъясним, и оба мучаемся с ним. Со мною вот что происходит: совсем не та ко мне приходит, мне руки на плечи кладет и у другой меня крадет. А той — скажите, бога ради, кому на плечи руки класть? Та, у которой я украден, в отместку тоже станет красть. Не сразу этим же ответит, а будет жить с собой в борьбе и неосознанно наметит кого-то дальнего себе. О, сколько нервных и недужных, ненужных связей, дружб ненужных! Во мне уже осатаненность! О, кто-нибудь, приди, нарушь чужих людей соединенность и разобщенность близких душ! ‹1957› ПОДРАНОК Сюда, к просторам вольным, северным, где крякал мир и нерестился, я прилетел, подранок, селезень, и на Печору опустился. И я почуял всеми нервами, как из-за леса осиянно пахнуло льдинами и нерпами в меня величье океана. Я океан вдохнул и выдохнул, как будто выдохнул печали, и все дробинки кровью вытолкнул, даря на память их Печоре. Они пошли на дно холодное, а сам я, трепетный и легкий, поднялся вновь, крылами хлопая, с какой-то новой силой летною. Меня ветра чуть-чуть покачивали, неся над мхами и кустами. Сопя, дорогу вдаль показывали ондатры мокрыми усами. Через простор земель не паханых, цветы и заячьи орешки, меня несли на пантах бархатных веселоглазые олешки. Когда на кочки я присаживался, — и тундра ягель подносила, и клюква, за зиму прослаженная, себя попробовать просила. И я, затворами облязганный, вдруг понял — я чего-то стою, раз я такою был обласканный твоей, Печора, добротою! Когда-нибудь опять, над Севером, тобой не узнанный, Печора, я пролечу могучим селезнем, сверкая перьями парчово. И ты засмотришься нечаянно на тот полет и оперенье, забыв, что все это не чье-нибудь — твое, Печора, одаренье. И ты не вспомнишь, как ты прятала меня весной, как обреченно то оперенье кровью плакало в твой голубой подол, Печора… ‹1963›
ГРАЖДАНЕ, ПОСЛУШАЙТЕ МЕНЯ… Я на пароходе «Фридрих Энгельс», ну а в голове — такая ересь, мыслей безбилетных толкотня. Не пойму я — слышится мне, что ли, полное смятения и боли: «Граждане, послушайте меня…» Палуба сгибается и стонет, под гармошку палуба чарльстонит, а на баке, тоненько моля, пробует пробиться одичало песенки свербящее начало: «Граждане, послушайте меня…» Там сидит солдат на бочкотаре. Наклонился чубом он к гитаре, пальцами растерянно мудря. Он гитару и себя изводит, а из губ мучительно исходит: «Граждане, послушайте меня…» Граждане не хочут его слушать. Гражданам бы выпить да откушать и сплясать, а прочее — мура! Впрочем, нет, — еще поспать им важно… Что он им заладил неотвязно: «Граждане, послушайте меня…»? Кто-то помидор со смаком солит, кто-то карты сальные мусолит, кто-то сапогами пол мозолит, кто-то у гармошки рвет меха. Но ведь сколько раз в любом кричало и шептало это же начало: «Граждане, послушайте меня…» Кто-то их порой не слушал тоже. Распирая ребра и корежа, высказаться суть их не могла. Вряд ли, что с недоброю душою, но не слышат граждане чужое: «Граждане, послушайте меня…» Эх, солдат на фоне бочкотары, я такой же — только без гитары… Через реки, горы и моря я бреду, и руки простираю, и, уже охрипший, повторяю: «Граждане, послушайте меня…» Страшно, если слушать не желают. Страшно, если слушать начинают. Вдруг вся песня, в целом-то, мелка, вдруг в ней все ничтожно будет, кроме этого мучительного, с кровью: «Граждане, послушайте меня…»?! ‹1963› ЛЮБИМАЯ, СПИ… Соленые брызги блестят на заборе. Калитка уже на запоре. И море, дымясь, и вздымаясь, и дамбы долбя, соленое солнце всосало в себя. Любимая, спи… Мою душу не мучай. Уже засыпают и горы и степь. И пес наш хромучий, лохмато-дремучий, ложится и лижет соленую цепь. И море — всем топотом, и ветви — всем ропотом, и всем своим опытом — пес на цепи, а я тебе — шепотом, потом — полушепотом, потом — уже молча: «Любимая, спи…» Любимая, спи… Позабудь, что мы в ссоре. Представь: просыпаемся. Свежесть во всем. Мы в сене. Мы сони. И дышит мацони откуда-то снизу, из погреба, — в сон. О, как мне заставить все это представить тебя, недоверу? Любимая, спи… Во сне улыбайся (все слезы отставить!), цветы собирай и гадай, где поставить, и множество платьев красивых купи. Бормочется? Видно, устала ворочаться? Ты в сон завернись и окутайся им. Во сне можно делать все то, что захочется, все то, что бормочется, если не спим. Не спать безрассудно, и даже подсудно, — ведь все, что подспудно, кричит в глубине. Глазам твоим трудно. В них так многолюдно. Под веками легче им будет во сне. Любимая, спи… Что причина бессонницы? Ревущее море? Деревьев мольба? Дурные предчувствия? Чья-то бессовестность? А может, не чья-то, а просто моя? Любимая, спи… Ничего не попишешь, но знай, что невинен я в этой вине. Прости меня — слышишь? — люби меня-слышишь? — хотя бы во сне, хотя бы во сне! Любимая, спи… Мы на шаре земном, свирепо летящем, грозящем взорваться, — и надо обняться, чтоб вниз не сорваться, а если сорваться — сорваться вдвоем. Любимая, спи… Ты обид не копи. Пусть соники тихо в глаза заселяются. Так тяжко на шаре земном засыпается, и все-таки — слышишь, любимая? — спи… И море — всем топотом, и ветви — всем ропотом, и всем своим опытом — пес на цепи, и я тебе — шепотом, потом — полушепотом, потом — уже молча: «Любимая, спи…» |