— Конечно, нет. Гэгэ, ты верно заметил. Это место построено довольно давно, только никак не выпадало случая, чтобы оно пригодилось. Поэтому я всё время прятал его от лишних взоров и никому не позволял заходить внутрь. Должен поблагодарить гэгэ за то, что храму наконец нашлось применение и он увидел свет.
Его слова заставили Се Ляня вздохнуть с облегчением.
Ведь если храм построен уже давно, просто ему не находилось применения, значит, первоначально у него существовало иное назначение, а теперь он лишь удачно подвернулся для свершения замысла. Иначе, если бы Хуа Чэн действительно построил целый храм специально для принца, тот пришёл бы в ещё большее беспокойство. Разумеется, памятуя о характере Хуа Чэна, он вполне мог поступить подобным образом исключительно ради веселья. И хотя Се Ляня снедало любопытство, для чего же Хуа Чэн когда-то выстроил подобное здание, как небо и земля разнящееся с Призрачным городом, принц всё-таки сдержал порыв. Задавать слишком много вопросов — не слишком хорошая привычка. Ведь кто знает, а вдруг когда-нибудь спросишь о том, о чём спрашивать не следует?
Хуа Чэн предложил:
— Хочешь войти посмотреть?
Се Лянь охотно согласился:
— Конечно.
И они плечом к плечу неторопливо вошли в храм, ступая по вымощенному нефритом полу. Оглядев убранство просторного светлого зала, принц, впрочем, не увидел ни статуи божества, ни подушек, на которых последователи могли бы преклонить колени. Хуа Чэн произнёс:
— Последние штрихи делались в спешке, многие недочёты ещё предстоит исправить, прошу гэгэ отнестись снисходительно.
Се Лянь расплылся в улыбке:
— Ничего подобного. Мне кажется, всё очень хорошо, даже замечательно. И прекрасно, что нет ни статуи, ни подушек для преклонения. Лучше всего, если их и впредь не будет. Но только… почему же нет даже таблички с названием?
Принц ни в коем случае не желал, чтобы его вопрос прозвучал как упрёк. Всё дело в том, что в храме даже на нескольких напольных нефритовых плитах, украшенных узорами трав и цветов, угадывались искусно выгравированные иероглифы «храм Тысячи фонарей», тогда как над главным входом место таблички с названием храма пустовало. Разумеется, спешка не могла послужить тому причиной, поэтому принцу и стало любопытно. Хуа Чэн с улыбкой ответил:
— Ничего не поделаешь. У меня здесь нет никого, кто мог бы изобразить табличку. Ты же видел эту толпу, найти среди них хоть одного, умеющего читать, уже большая удача. Может, у гэгэ есть излюбленный мастер каллиграфии? Я приглашу его, чтобы написал для тебя табличку. Или же, как по мне, наилучший способ — если гэгэ сам её изобразит, чтобы повесить над входом. Было бы просто замечательно.
С такими словами он указал на стол для подношений в главном зале, сделанный из нефрита, широкий и длинный. На нём в положенном порядке разместились подношения и курильница для благовоний, а также предусматривалось место для письменных принадлежностей[191], что придавало обстановке учёности и сдержанности.
Они подошли к столу, и Се Лянь предложил:
— Может быть, всё же лучше Сань Лан поможет мне изобразить табличку?
Хуа Чэн в ответ слегка округлил глаза, будто никак не ожидал услышать от принца подобного предложения:
— Я?
— Ага.
Хуа Чэн указал на себя:
— Ты правда хочешь, чтобы я написал?
Се Лянь, что-то заподозрив, спросил:
— Сань Лан, неужели для тебя это затруднительно?
Хуа Чэн приподнял бровь.
— Вовсе не затруднительно, только… — Видя, что Се Лянь ждёт его ответа, он завёл руки за спину и, будто смиряясь с неизбежным, произнёс: — Ладно. Но хочу предупредить, что из меня плохой каллиграф.
А вот это уже удивительно. Се Лянь поистине не мог представить, что Хуа Чэн хоть в чём-то плох, потому с улыбкой переспросил:
— О? В самом деле? Напишешь что-нибудь, чтобы я мог оценить?
Хуа Чэн повторил вопрос:
— Ты правда хочешь, чтобы я написал?
Се Лянь взял несколько листов белой бумаги, разложил на нефритовой столешнице и заботливо разгладил ладонью. Затем выбрал подходящую на его взгляд кисть из заячьей шерсти и вложил в руку Хуа Чэна:
— Прошу.
Увидев, что принц уже всё приготовил, Хуа Чэн произнёс:
— Ладно, так и быть. Но… только не смейся.
— Ну разумеется, — кивнул Се Лянь.
И вот Хуа Чэн взял кисть и со всей серьёзностью принялся за работу. Се Лянь наблюдал со стороны, но чем дольше смотрел, тем более непредсказуемые перемены происходили на его лице.
Он на самом деле всей душой хотел сдержаться, но так и не смог. Хуа Чэн, вырисовывая на бумаге мазню, напоминающую бессмысленные росчерки слепого сумасшедшего, как бы предостерегая, и при этом шутя, произнёс:
— Гэгэ.
Се Лянь немедля принял серьёзный вид.
— Виноват.
Он и сам не хотел бы смеяться, но что поделать, ведь иероглифы, написанные Хуа Чэном, поистине вызывали неконтролируемый смех!!!
Самая безумная «дикая скоропись»[192], которую приходилось когда-либо наблюдать Се Ляню, не шла ни в какое сравнение в дикости со стилем Хуа Чэна, который, кроме прочего, содержал в себе нотки дурного поветрия, бьющего прямо в лицо при одном взгляде на сей шедевр.
Окажись на месте Се Ляня истинные мастера каллиграфии, их бы так обдуло этим поветрием, что несчастные потеряли бы сознание и упали замертво, закатив глаза. Се Ляню пришлось очень долго всматриваться в написанное, чтобы наконец с огромным трудом разгадать его смысл. По нескольким каракулям, смутно напоминающим слова «море», «воды», «гора Ушань» и «облако», принц предположил, что Хуа Чэн написал стихотворные строки «Кто раз познал безбрежность моря, того иные воды уж не удивят. И никакие облака не назову я облаками, лишь те, что над горой Ушань парят»[193].
Подумав о том, что Хуа Чэн, Князь Демонов, которого страшатся и небожители, и вся нечистая сила, предстал ему с подобным выражением лица за таким занятием как написание иероглифов, Се Лянь настолько сильно захотел рассмеяться, что в попытке сдержать смех ему судорогой свело мышцы живота. Он обеими руками взял работу кисти Хуа Чэна, которую тот завершил одним взмахом. Затем с усилием нацепил маску совершенного спокойствия и заключил:
— Хм. Весьма индивидуально. Самобытно. Присутствует «стиль».
Хуа Чэн положил кисть на подставку, сохраняя при этом подобающий вид, искоса взглянул на принца и с улыбкой спросил:
— Ты хотел сказать «безумие»[194]?
Се Лянь притворился, что не расслышал, продолжая со всей серьёзностью оценивать произведение:
— На самом деле, написать красиво несложно, гораздо труднее натренировать собственный «стиль». Произведение, написанное красиво, но при этом однообразно — обыкновенная посредственность. Сань Лан избрал отличное направление, схожее со стилем школ великих мастеров, размах его велик… — фраза могла бы завершиться так: «настолько, что рухнут горы и войска обернутся в бегство». Но что поделать, выдумывать хвалебные речи — занятие тоже не из лёгких.
Хуа Чэн слушал принца, при этом всё выше поднимая бровь, затем с сомнением спросил:
— Серьёзно?
— Я когда-нибудь обманывал Сань Лана?
Хуа Чэн неторопливо возжёг несколько палочек благовоний в маленьком золочёном треножнике. По воздуху побежали струйки лёгкого дымка с ненавязчивым ароматом. Притворяясь безразличным, Хуа Чэн сказал:
— Я бы очень хотел научиться писать красиво. Но у меня нет подходящего наставника. Существуют ли какие-то секреты постижения искусства каллиграфии?
С этим вопросом он обратился по адресу. Се Лянь задумчиво произнёс:
— В общем-то, никаких секретов нет, всё дело лишь… — поразмыслив, принц всё-таки решил, что одними словами ничего не объяснить, поэтому приблизился к столу, сам взялся за кисть и рядом со стихотворением, написанным на бумаге Хуа Чэном, единым порывом изобразил две конечные строки. Затем всмотрелся в них на мгновение и, улыбаясь, вздохнул:
— К своему стыду, должен признать, что у меня многие годы не было возможности практиковаться в каллиграфии, и теперь мой навык совсем не тот, что прежде.